Сейчас Бугор слоняется возле будки, сердитый, курево кончилось, потому и не в духе. Кульбаке и Гене тоже не до веселья, усталые после беспокойной ночи сидят у края дороги понуро. Порфир, глядя на грядку бархоток и стройных мальв возле будки, пытается разгадать: кто же их посадил? Ни села, ни хутора поблизости, а будочка стоит, заботливо кем-то ухоженная, и бархотки уже раскрываются бутонами, и мальвы, желтые и розовые, выпустили цветы между шершавых листьев. Должны бы они в росе быть в такое утро, но нет сегодня росы, на листьях пыль толстым слоем, негде напиться ни пташкам полевым, ни этим заблудшим ангелочкам, у которых во рту после ночи попересыхало… Но кто же все-таки посеял эти неприхотливые цветы, что и зноя не боятся, не сами же они высеялись в степи? Какая-то добрая душа это сделала проезжим людям на радость, и при этом возникает перед Порфиром мамин образ: вот она из таких, что не за плату, не по заданию, а просто так, от души, могла бы посеять, чтобы красота явилась чьим-то очам и порадовала людей, пусть даже и незнакомых…
Бугор, заметив, на чем сосредоточилось внимание Порфира, лениво подошел к цветнику.
— Какая тут для меня растет?
И стал неторопливо скручивать головку высокой, облепленной цветками мальве.
— Не тронь! — вскочил Кульбака.
Бугор, даже не оглянувшись, продолжал с издевательской ухмылкой мучить стебель, крутить его.
— Не трогай, гадина! — закричал Кульбака. — Ты его сажал?
А тот, еще больше раззадоренный наскоком Кульбаки и назло ему, дал себе волю: шагнув на клумбу, он, кривляясь, пустился танцевать на ней, бархотки так и трещали под его разбитыми башмаками:
— Лап-тап туба!..
В бешенстве Порфир кинулся на Бугра, стараясь головой, плечом, всем телом сбить, столкнуть его с клумбы. Гена, преодолев вечную свою нерешительность, подскочил на подмогу, пытаясь хоть за руку укусить хулигана, и именно ему первому и досталось от Бугра, от его железного кулака: ударил так, что кровь брызнула из носа. И все же Кульбака в этот момент, изловчившись, успел повиснуть на Бугре сзади, перегнул его, повалил, и потом уже вместе с Геной они насели, навалились на своего недавнего кумира, стали люто тыкать его мордой в землю — если росы не напился, так земли наешься!
Вырвавшись, Бугор с грязной бранью отскочил к будке, все лицо его было в земле.
— Была бы при мне финка… — процедил, утираясь ладонью. — Ну да у нас еще будет встреча под оливами…
Это, собственно, и было их разрывом. Когда подошел автобус, Бугор сразу прыгнул на подножку, дверь за ним тут же закрылась автоматически, помчался бесплатный пассажир меж корзинами в том направлении, где чебуреки как лапти.
Гена утер с лица кровь, улыбнулся Порфиру:
— Ох и дали ж мы ему… То все он ездил на нас, а теперь вот мы на нем покатались…
— Тварь! Он еще угрожает… Да ты мне в чистом поле лучше не попадайся!
Веселые были, чувствовали себя героями — расквитались наконец с давним своим тираном. Получил свое: и за издевки, и за грубости, и за то, что на черешнях плутовал, свернув все на Порфира… Подсознательно, пожалуй, входило в расплату и то, что подбил их на этот побег, принесший им уже немало горечи… Отряхивались, искали оторванные во время баталии пуговицы, что куда-то поразлетались; комичные моменты боя еще веселили их дух; забыли хлопцы и про опасность, а она ведь не исчезла! Как образ ее, вдруг выскользнул откуда-то из-за кучегур мотоцикл, и замелькала над полем клещевины грозная инспекторская фуражка. Так и сдуло хлопцев с трассы, что было мочи бросились наутек, очертя голову неслись куда-то, мигом уменьшившись до размера воробьев! Стали еще даже меньше, стали как те травяные оркестранты, которые, только ступишь, так и брызнут из-под ног во все стороны, чтобы бесследно раствориться в траве…
XXVIII
Есть на лимане человек, бесстрашник такой, — множество раз его убивали, топили, а он снова и снова возвращался к жизни.
Осень, ночь, тьма-тьмущая, а он с товарищами, а то и один в лодке смело идет на браконьеров. Знает, куда идти, и ночи не боится, прямо в нее светит фонариком.
— Не свети, не то как засветим…
Пренебрегая угрозой, дает луч, и тогда в ответ — вспышка, толчок! То выстрел по нему из дробовика. Хорошо, что он в ватнике, дробь застряла в нем. Не теряется и после выстрела, бросается к их лодке, а они бьют его веслом по рукам (руки навсегда останутся у него со следами этих ударов).
А то еще швыряют ему огонь в лодку, чтобы спалить.
Иной раз налетает он среди ночи на таких, что уже успели побывать там, где козам «рога правят». Отбудет свое такой тип и, вернувшись, устраивается на работу для отвода глаз, на самом же деле ночной жизнью живет, в гирле каждую ночь промышляет, несмотря на запреты.
Мотор на лодку ставит таких сил, что инспектор его не догонит, разве только в сердцах выстрелит ему вслед или ракету пошлет… А порой средь бела дня, когда догоняешь его, он сети вместе с рыбой да с камнем, загодя приготовленным, у тебя на глазах выбрасывает за борт да еще издевается: «Возьми теперь меня!» Знает, что, когда рыбы нет, следователь без прямых улик дела не заведет… И какая тяга в них к этому браконьерскому занятию! На риск идет, о каре забывает, даже из тюрьмы вернется — и опять за свое. Норовит устроиться где-нибудь поближе к воде, вместо реквизированной ранее лодки у него уже дюралька появилась, самодеров наделает — однорогих, двурогих, трехрогих, и как ночь — так и на рыбца. А то еще острогу-сандолю прихватит, ею как вилами, бьет. Рыбохваты ненасытные, нет пределов их аппетитам. Во время нереста солят рыбы целые бочки, полные чердаки ее навяливают, чтобы потом из-под полы — на базар.
Вот на банду таких рыбохватов и налетел лиманский смельчак в осеннюю ночь. Готовились, видно, злодюги к встрече с ним, потому что не убегали и передний держал в рукаве заранее приготовленную трубку, налитую свинцом. Ах, это ты, гроза лимана, тот бесстрашный Кульбака Иван, тот коммунист, которому больше всех надо, — а ну подходи, подходи!..
По голове норовили попасть в темноте тем железом, свинцом налитым, чтобы череп ему проломить. Сбить в воду старались, а он, окровавленный, все держался в челне, кричал переднему, самому лютому:
— Я вижу тебя, я тебя узнал!
— Так не увидишь больше!
И старались бить так, чтобы глаза повыбивать, зрительный нерв пересечь, навеки ослепить.
Наконец сбили, бросили в воду. Нет его, не будет больше, аминь ему, пошел на дно раков кормить! А он — хоть и на костылях, и в шрамах, хоть и с пальцами, изувеченными браконьерским веслом, — появляется потом на суде, чтобы дать показания, чтобы бросить им в глаза свое инспекторское:
— Тебя я узнал и тебя! На дно, думали, пошел, а я все же есть, люди меня из воды вытащили… Не дали погибнуть, чтобы и впредь я вам, гадам-браконьерам, спуску не давал!
Красавец, смуглый, чернобровый, как и сестра его Оксана, с ослепительной улыбкой, освещающей все вокруг, а черные глаза весело искрятся — такой это лиманец, старший мамин брат, что для Порфира вблизи и издалека живет как тайный его идеал. Потому что не просто мужественный и храбрый (в охранители голубых полей только и отбирают людей мужественных), а еще и справедливый, еще и общительный, в какой компании ни появится, с первой же минуты вызывает к себе симпатию. Когда приезжает к своей сестре в родное село в гости, в хате становится тесно от его друзей, усаживаются на дворе под абрикосом, и, когда в чарки налито, дядько Иван подает веселую команду:
— Огонь!
И потом с улыбкой добавит:
— По браконьерам огонь…
А сейчас он сидит с хлопцами в порту и весело наблюдает, как они булки грызут всухомятку. По глазам узнал, что голодны оба, и прежде всего дал им по булке, которых у него полная авоська, и даже извинился шутливо, что в ресторан не поведет, некогда, мол, да и повода подходящего не видит.
С немалыми трудностями добрались хлопцы в порт. После драки с Бугром и позорного бегства от случайного автоинспектора они несколько часов проблуждали, как дикари, в кучегурах бесчубых, которые предназначала мама Порфиру под будущие его виноградники. Потом в Гилеях были, где из освоенных песков выметнули в небо мачтовые акации (есть и такая порода), прикрыв своими роскошными ветвями ульи совхозных пасек и шалаши пасечников угрюмых, что вовсе не спешили угощать беглецов медом, так как он, мол, еще молодой, еще он как вода… А один и совсем грубо сказал:
— Своих трутней хватает…
Порфиру все время хотелось увидеть маму, и кажется, однажды увидел ее, когда она садилась в автобус, — станция ежедневно высылает свой транспорт забирать с виноградников работниц. Пожалуй, то была она, но и к ней, самому родному на свете человеку, сын не посмел явиться, не решился позвать маму, так и остался лежать в отдалении, изнывая в тальнике от нестерпимой предвечерней жары. А как иначе он мог поступить, бродяга, беглец несчастный, который сейчас только и может быть для матери стыдом и позором!