— Тс, — сказала она. — Я для тебя ничто, я даже не умею коров доить.
— Я буду это делать.
— Но и я могу быть при этом, я буду давать скотине сено.
— Нет, и это я буду делать. Боже тебя сохрани! Разве ты будешь у меня работницей?
— О, тебе опротивеет, наконец, если я буду у тебя для красы.
— Ну, а Марта на что? Зимой я не прикасаюсь ни к какой работе в усадьбе — все это дело Марты. Впрочем, я вот что спрошу у тебя: хорошенько ли подумала ты об этом?
Ты это всерьез?
Она снова объяснила ему, что им делать больше нечего.
Он уткнулся подбородком в грудь, подумал, улыбнулся, и, подавленный, покачал головою. «Да, если это состоится, то хорошенько удивятся они там, в селе», — начал он, — Елена и другие». Больше всего, казалось, занимало его торжество над селом. А теперь, не довольствуясь тем, что он говорил уже об Елене, он снова начал в напыщенных и витиеватых выражениях: он тоже был сын усадьбовладельца, происхождение его такое же хорошее, как и ее — а теперь счастливого ей пути! Разве они не льнули друг другу с младенчества? Он смотрел на это совершенно, как на брак и на законную любовь. Было достаточно поцелуев и всяких нежностей с его стороны, одного не мог он перенести, что она вышла за другого. И, если бы Даниэль поступил тогда посвоему, он спалил бы ее, убил бы ее до смерти. Да. Пепла от нее не осталось бы. Не-ет.
— Тс, — сказала фрекен, умеряя его горячность, — теперь мы должны думать только о самих себе.
— Но разве это не будет новость для всех, такая новость, которая поразит всех, как величайшее чудо? Даниэль засмеялся и потряс в воздухе кулаком.
Фрекен не всегда одинаково хорошо понимала его, он казался ей легкомысленным и ветреным, но в то же время он был смелый человек, с сильной волей и усердно работал, словом, смесь дурного и хорошего, как и все люди. Когда он предложил закончить на сегодня рыбную ловлю, отнести ее на руках домой, на сэтер, и уже заодно оставить ее там, тут же он был ей совсем по сердцу.
— Мы не должны с ума сходить, — предостерегла она его, — но кое-что есть в том, что ты говоришь.
Он пристроит ей комнату, — убедительно говорил он, — вся комната будет ее, он и Марта и ногой туда не ступят, она будет есть сметану и мясо, и картошку, и яйца…
Когда она шла домой, в санаторию, ей опять стало казаться, что все сошло хорошо, и, если она не была сверхъестественно счастлива, то была довольна, в ровном настроении; она имела опору, она взяла верх.
Когда она уходила, он закричал ей:
— Послушай-ка, ты, там, фрекен, что я хотел сказать, дай-ка спросить тебя об одной только вещи: ты действительно имеешь серьезное намерение?
Уже, вероятно, в третий раз задавал он ей этот вопрос и получал в ответ ее уверения. Да и что могла она ответить? Она была достаточно благоразумна и видела преимущество переселения на горное пастбище Торахус; до сих пор у нее не было ничего определенного, и она поблекла уже; молодой человек предлагал ей дом и семейную жизнь, какие имел, это было пока все, на что она могла рассчитывать. Но, конечно, главным образом пошла она на это за неимением ничего лучшего.
Наступило рождество, и в рождественский вечер все гости санатории собрались вместе. Так как не было детей, то не было и елки, и в этом случайном обществе были исключены и рождественские подарки. Мужчины, однако, сложились и купили экономке брошку: она ыла хорошенькая, с цветной эмалью и с золоченым ободком. К концу ужина встал врач и сказал речь: он поблагодарил от имени экономки за ценное украшение, прикрепленное на ее груди кавалерами — женатыми и неженатыми поклонниками, а, может быть, и женихами. Затем доктор от своего уже имени стал благодарить дам за такой неожиданный и великолепный подарок, что у него слов не хватало для выражения. Он был действительно тронут и некоторое время не мог продолжать, глаза его увлажнились. Такое необыкновенное доказательство дружеского расположения к нему со стороны прекрасных дам не может не наполнить его гордостью и благодарностью, а с другой стороны оно, конечно, должно вызвать черную зависть у всех сидящих здесь мужчин. Этот дар с бесконечным прилежанием, художественно и со вкусом выполненный прелестными ручками, озарил светом его существование; то была бесподобная скатерть, превратившая его стол в алтарь и его комнату — в святилище. «Мое переполненное сердце благодарит вас, милостивые государыни». Затем он говорил о рождестве и о всех остальных пансионерах, у которых нашлись мужество и здравый смысл, чтобы провести зиму в горах.
— Да послужит это на пользу и на радость вам всем! Итак, скатерть переселилась, доктор стал ее собственником.
Фрекен д'Эспар улыбалась, сидя на своем месте; она могла обойтись и без трогательной благодарности доктора за этот дар. Во всем этом ей чудилось что-то неискреннее; пансионеры в общем ценили доктора Эйена вовсе не так высоко, — он был мил и оживлен, и доброжелателен, но не пользовался слишком большим уважением; то, наверно, придумали вдовы пасторов, у которых рождество было на уме, и вот им захотелось сделать рождественский подарок хотя бы доктору. Удивительно, что это обрадовало и тронуло его; правда, когда он благодарил за поднесение ему скатерти-алтаря для его святилища, глаза у него были влажны.
После ужина роздана была почта; иллюстрированные открытки наводнили стол; было также несколько нумеров рождественских журналов и одна единственная книга. Среди посланий была свернутая в трубку бандероль с наклеенными на нее французскими марками, со штемпелем Парижа. То был подарок санатории «Торахус-Марш», сочиненный пианистом и стипендиатом Сельмером Эйдо. Великолепно! Молодой артист не забыл Торахуса среди блеска мировой столицы. К роялю подвели учительницу музыки, чтобы она сыграла марш; но скоро она вынуждена была прекратить игру и попросить о разрешении сперва немного разучить его. Зато она сыграла два рождественских псалма, спетых всем обществом. Так как после этого всех обнесли кофе, печеньем, вином и сластями, то становилось все больше и больше похоже на настоящий рождественский вечер; доктор опять сказал речь, на этот раз в честь семейных очагов в стране, светящихся окон в хижинах и домах, веселых детских глаз, в честь матерей — матерей, милостивые государыни и государи, которые в милое рождественское время работают с утра до вечера, а, может быть, иногда и с вечера до бела дня.
— За процветание семейных очагов и матерей!
По случаю того, что были задеты такие нежные струны, было, конечно, выпито, и матери кивали головами и благодарили.
А час спустя рождество и рождественский вечер были закончены; доктор строжайше настаивал на том, чтобы нервные пациенты вовремя ложились в постель, а остальные, ночные гуляки, чтобы вели себя, согласно объявлению, висевшему в коридоре. Поэтому Самоубийца, инспектор и какой-то купчик собирались перейти во флигелек, чтобы перекинуться в картишки.
Когда Самоубийца проходил мимо, фрекен д'Эспар сказала ему:
— Веселого рождества, господин Магнус!
Это было, конечно, только брошенное мимоходом слово, но Самоубийца ответил коротко:
— Почему сказали вы это?
Она, очевидно, не попала в точку и попыталась дальше:
— Вы получили много рождественских карточек? — А вы, фрекен, много получили?
— Нет. Две только.
— От кого мог бы я получить поздравления? — спросил Самоубийца. — Я никого не знаю.
— В таком случае, извините. Самоубийце стало совестно.
— Что вы, дорогая… Впрочем, об этом мы можем после потолковать. Идите вперед, — сказал он своим партнерам, — я сейчас приду. — Нет, я не получил ни одной карточки, да и не ожидал. Это, впрочем, чепуха. Я жалею только о том, что сам послал дурацкий привет, глупее этого я ничего выдумать не мог и, подумайте, кому? — Моссу, этому противному животному Моссу.
— Моссу?
— Это удивляет вас? Но разве он не послал мне пальто и вместе с ним наглое письмо?
— И вы послали ответ на письмо?
— Нет, я послал карточку. Я купил ее внизу, в местечке. Там могло быть изображение потухающего пламени, или человека с длинным носом, это было бы кстати; но, подумайте, какая смешная штука! Там была изображена белка. Я не выбирал карточку, я взял первую из предложенных мне. Подумайте, белка, такая бессмыслица! Вы знаете, как сидит белка, распустивши хвост вдоль спины? Она сидит, как в чашке. Если бы я послал ему красный, размалеванный дом в снегу, или младенца Иисуса, было бы все равно. Белка! Слыхали ли вы о чем-нибудь более безобидном?
— А не приходило вам в голову, что он будет раздумывать над этой белкой? — сказала фрекен. — И время у него пройдет? Ведь он слеп и заброшен.
— Что? Вы уже решили, что он над этим голову будет себе ломать? Это не беда, может быть, ему и нужна какая-нибудь забота для его дурацкой головы. Белка, скажет он, что Магнус хотел этим сказать? Послушайте, фрекен, не накинуть ли нам пальто и не прогуляться ли нам немного при лунном свете.