XLIII
Аврора посетила в погорелой Бронной пепелище бабки, была и на Девичьем поле. Монахини Новодевичьего монастыря показали ей опустелую квартиру Даву и близ огородов — у берега Москвы-реки место его страшных казней. Здесь-то, в слезах и отчаянии, Аврора поклялась до последней капли крови преследовать извергов, отнявших и убивших ее жениха. Она было оставила Фигнера и, приютившись у знакомой, пощаженной французами старушки, кастелянши Воспитательного дома, около двух недель оставалась в Москве, разыскивая Перовского между русскими и французскими больными и пленными. Не найдя его, она решила, что он погиб, опять пробралась в отряд Фигнера, рыскавшего в то время у путей отступления французов к Смоленску, и уже не покидала его. «Но, может быть, он жив? — думалось иногда Авроре о Перовском. — Что, если в последнюю минуту его пощадили и теперь, измученного, по этой стуже, голодного и без теплой одежды, ведут, как тысячи других пленных?» Аврора на походе с трепетом прислушивалась к известиям из других отрядов и, едва до нее доносился слух об отбитых у неприятеля русских пленных, спешила искать среди них вестей о Перовском. Никто из тех, кого она спрашивала, не слышал о нем и не видел его ни в Москве, ни на пути.
Исполняя поручения неутомимого и почти не спавшего Фигнера, Аврора часто не понимала, зачем именно она здесь, среди этих лишений и в этой обстановке. если ее жениха нет более на свете? Для чего, бросив теплый родной кров и любящих ее бабку и сестру и забыв свой пол и свое, не особенно сильное, здоровье, она сегодня весь день не сходит с Зорьки, завтра мерзнет в ночной засаде, среди болот или в лесной глуши? На походе, у переправ через реки и ручьи, в дождь и холод, у костра, и в бессонные ночи, где-нибудь в овине или в полуобгорелой, раскрытой избе, ее преследовала одна заветная мечта — отплаты за любимого человека… В минуты такого раздумья, тайком от других Аврора вынимала с груди крошечный медальон с акварельным, на слоновой кости, портретом Перовского и, покрывая его поцелуями, долго вглядывалась в него. «Милый, милый, где ты? — шептала она. Видишь ли ты свою, любящую тебя, Аврору?» В эти мгновения ее облегченным думам становилось понятно и ясно, зачем она здесь, в лесу, или на распутье заметенных снегом дорог Литвы, а не у бабки в Ярцеве или в Паншине и зачем на ней грубый казацкий чекмень или барании полушубок, а не шелковое, убранное кружевами и лентами платье. Картины недавнего прошлого счастия дразнили и мучили Аврору. Мысленно видя их и наслаждаясь ими, она не могла понять, что же именно ей, наконец, нужно и чего ей недостает? Мучительным сравнениям и сопоставлениям не было конца. «Как мне ни тяжело, рассуждала она, — но все же у меня есть и защищающая меня от стужи одежда, и сносная пища, и свобода… А он, он, если и вправду жив, ежечасно мучится… Боже! каждый миг ждать гибели от разбитого, озлобленного, бегущего врага!..»
Аврора дремала на печи. Вдруг ей показалось, что ее зовут. Она приподняла голову, стала слушать.
— Это я, — раздался у ее изголовья тихий голос мужика, лежавшего на печи. В избе несколько как бы посветлело. У плеча Авроры яснее обрисовалась широкая, окладистая борода белоруса, его худое, благообразное лицо и добрые глаза, ласково смотревшие на нее. Посторонних, кроме ребенка, спавшего на печи, не было в избе.
— Паночку, а паночку, — обратился к Авроре, опершись на локоть, мужик. — Что я тебе скажу?
Аврора, присев, приготовилась его слушать.
— Ответь ты мне, — спросил мужик, — грешно убивать?
— Кого?
— Человека… ен ведь хоть и враг, тоже чувствует, с душой.
— Во время войны, в бою, не грешно, — ответила Аврора, вспоминая церковную службу в Чеплыгине и воззвание святого синода, — надо защищать родину, ее веру и честь.
— Убивают же и не в бою, — со вздохом проговорил мужик.
— Как? — спросила Аврора.
— А вот как. Мы исстари мельники, — произнес мужик, — перешли сюда из Себежа, — землица там скудна. Жили здесь тихо; только усе отняли эти ироды — хлебушко, усякую живность, свою и чужую муку: оставили, в чем были. Одной кудели, оголтелые, не тронули, им на что? не слопаешь! И как прожили мы это с успенья, не сказать… Отпустили они нас маленько, а тут с Кузьмы и Демьяна опять и пошли; видимо-невидимо, это як бросили Москву. Есть у нас тоже мельник и мне сват, Петра. Добыл он детям у соседа-жидка дойную козу: пусть, мол, хоть молочка попьют: и поехал это на днях сюда в город, к куму, за мучицей. Возвращается, полна хата гостей… Французы сидят вокруг стола; в печи огонь, а на столе горшки з усяким варевом. Жена, сама не своя, мечется, служит им. Ну, думает Петра, порешили козу. А они завидели его, смеются и его же давай угощать; сами, примечает, пьянешеньки. Что же тут делать? а у него никакого оружия. Аврора при этом вспомнила о своем пистолете и ощупала его на поясе, под бешметом.
— Посидел он в ними, — продолжал мужик, — и вызвал хозяйку в сени. Спрашивает: «Коза?» Она так и залилась слезами. «А дети?» спрашивает и сам плачет. Она указала на кудель в сенях и говорит: «Я тута их спрятала». Вытащил он ребят из-под кудели, посадил их и жену в санки, а сам припер поленом дверь, говорит хозяйке: «Погоняй к куму», — да тут же запалил кудель и стал с дубиной у окна. Полохну-ли сени, повалил дым. Французы загалдели, ломятся в дверь, да не одолеют и полезли в окна. Какой просунет голову, Петра его и долбанет… И недолго возились… Это вдруг все затрещало, и стал, о господи, один как есть огненный столб… Это скажи, грешно? накажут Петру на том свете?
— Бог его, дедушка, видно, простит, — ответила Аврора. Опять настало молчание. Сверчок над лавкой также затих. Не было слышно ни собачьего лая на дворе, ни шуршанья и возни тараканов. Аврора прилегла и, закрыв глаза, думала, скоро ли позовет Мосеич.
— Паночку, а паночку, — вдруг опять послышался голос, — что я тебе скажу?
— Говори, дедушка.
— За насильников бог, може, простит, а как ен тебя не трогал?
Аврора слушала.
— Было, ох, и со мною, — продолжал мужик, — ветрел я ноне, идучи сюда, глаз на глаз, одного ихнего окаянника-солдата; шел он полем, пеш, вижу, отстал от своих, ну и хромал; мы пошли с ним рядом. Он все что-то лопоче по-своему и показывае на рот, голодный, мол; а при боку сабля и в руках мушкет. Думаю, сколько ты, скурвин сын, загубил душ!
Мужик замолчал.
— Сели мы, — продолжал он, — я ему дал сухарь, смотрю на него, а он ест. И надумал я, — вырвал у него, будто в шутку, мушкет; вижу, помертвел, а сам смеется… хочет смехом разжалобить… Ну, думаю, бог тебе судья! показал ему этак-то рукою в поле, будто кто идет; он обернулся, а я ему тут, о господи, в спину и стрельнул…
Мужик смолк. Молчала и Аврора.
— Грешно это? — спросил мужик. Аврора не отвечала. Ей вспомнилось пепелище Москвы, Девичье поле и место казней Даву. «И что ему нужно от меня? — думала она. — Не все ли равно? Теперь все погибло и все кончено… пусть же гибнут и они». В избе стало еще светлее; за окнами во дворе слышался говор и двигались люди.
— А я, панок, потому в Ошмяпы, — начал было, не слыша Авроры, мужик, — сюда, сказывают, идет генерал Платов с казаками… и я…
Он не договорил. Дверь из сеней отворилась, В избу вошел Мосеич. Осмотревшись и разглядев Аврору, а возле нее мужика, он остановился.
— Не бойся, это наш, — сказала Аврора, спустясь с печи и идя за Мосеичем в сени. — Что нового?
— Едем: они ждут своего Бонапарта.
— Где?
— Здесь.
— Ты почем знаешь?
— Все толкуют «анперер!» и указывают па дорогу…
— Вывози санки; еще успеем доскакать к нашим.
Мосеич пошел за лошадью. Аврора вышла за ворота. Бледное утро едва начиналось; улица у постоялого двора была уже, однако, полна народа. Все в некотором смущении ждали Наполеона, опоздавшего, по расписанию, более чем на три часа.
XLIV
Бургомистр и другие, назначенные от французов, начальники города стояли впереди и, не спуская глаз с дороги на городском выгоне, сдержанно разговаривали. Народ, евреи и уличные мальчишки напирали сзади или, взобравшись на заборы и крыши соседних дворов, глядели оттуда на выстроившийся конный отряд. «Да, теперь уже, несомненно, ждут самого Наполеона, — подумала Аврора, гонят его наши!» Ей вспомнился этот Наполеон, на картинке, убивающий оленя. Она, пробравшись ближе к конвою, узнала по голосу сидевшего впереди других, на серой лошади, итальянского майора, которого вечером близ нее назвали Лапи и который, как она убедилась из его слов, был готов посягнуть на жизнь Наполеона. Статный и смуглый, с густыми черными бакенами, майор мрачно с седла смотрел в ту сторону, куда были направлены взоры остальных. Его глаза, как ей показалось, горели ненавистью и злобой; нижняя часть лица, стянутого перевязью каски, судорожно вздрагивала.
— Так это — герцог Виченцский, а не император? — спросил его стоявший с ним рядом другой французский офицер.