Кукушкина, опустив глаза и разглаживая кружевной платочек, говорила самым мирным образом, как бы невзначай:
«Вообрази, Полина, я была у Белогубова. Он купил жене бархатное платье».
Полинька мучительно боролась с собой, чтобы не заплакать, наступала долгая пауза, и потом она спрашивала у маменьки по поводу нового платья Юлиньки, стараясь оставаться равнодушной, но со спазмом в горле:
«Бархатное! Какого цвета?»
Кукушкина, как китайский иглоукалыватель, осторожно и спокойно нащупывала необходимую болевую точку.
«Вишневое», — очень непринужденно поясняла она.
Полинька хотела и дальше оставаться равнодушной, но из глаз уже катились крупные слезы.
«Я думаю, как к ней идет».
«Чудо!» — соглашалась добрая маменька.
Где-то здесь или чуть позже последняя капля переполняла чашу общего терпения — и разражался скандал. Громкий, жестокий, отвратительный.
Не зная, как совладать с обилием пронзительных женских криков, Жадов, потеряв самообладание, швырял какую-то пепельницу об пол, чему страшно радовалась Кукушкина и швыряла об пол груду металлических мисок или даже сковородок.
Для Жадова наступало отрезвление, он вбирал голову в плечи и даже слегка улыбался — дескать, «братцы, влип окончательно».
Кукушкина уходила, и начиналась важнейшая, может быть, кульминационная сцена в спектакле — разрыв Жадова и Полиньки, ее уход и примирение.
После бурной размолвки Жадов терял веру в правильность собственных поступков и слов, он искренне любил Полину и не мог остаться без нее, он это понимал, бросался за ней вдогонку и признавался ей в этом:
«Я совсем растерялся… Полина, друг мой!.. Ты меня не оставишь?»
«Куда как интересно жить-то с тобой, горе-то мыкать!» — вдруг отрешенно, но уже спокойно отзывалась Полина, с сожалением глядя на бывшего своего возлюбленного, с которым ей, судя по всему, надлежит все-таки расстаться.
«Ты меня убиваешь, Полина!.. Ты знаешь, как я тебя люблю…»
Андрей Миронов не просто искренне играл эту сцену, он каким-то образом воссоздавал тот отчаянный, душераздирающий в своей беспомощности нервный процесс, через который проходит большинство молодых людей по иным поводам, в иных измерениях и предлагаемых обстоятельствах. Эту горькую волну отчаяния, эти удары головой об стену в поисках выхода так или иначе люди познают всегда. Можно знать о всех сложностях жизни, многое прочесть, изучить, познать, а потом вдруг самому очутиться в самой банальной ситуации — и задергаться, засуетиться, не понимая, что и как делать. Разумеется, если ты не одноклеточное существо, если ты не подонок, если есть у тебя любовь, есть совесть, хоть какие-то убеждения. Приходит час испытания, и твоя душа, твой организм входят в полосу жестокого катаклизма, и все твои теоретические познания вдруг теряют прежнюю неоспоримую надежность. Мне казалось даже, что Миронов так всецело и глубоко погружался в этот сугубо личный и кровавый переплет, что смотреть на это в какие-то мгновения было не совсем приятно. Многим зрителям здесь было как-то не по себе. Искусство вообще не для того только, чтобы услаждать глаз. В систему современных и очень сложных средств театральной или кинематографической выразительности входят и должны входить вещи резкие в своей эстетике. Это закономерно для искусства. Конечно, это очень спорный момент и точные, четкие границы здесь размыты, их может определить и воссоздать лишь подлинный талант артиста. Андрей Миронов таким талантом располагал.
«Скажи, я все исполню, что ты мне прикажешь», — просил в отчаянии Жадов, схватив за руки Полиньку и притянув ее к себе.
«Пойди сейчас к дяде, помирись с ним и попроси такое же место, как у Белогубова, да и денег попроси, кстати…»
«Ни за что на свете!.. — взвивался Жадов. — И не говори мне этого!»
«Зачем же ты меня воротил? Смеяться?..»
Жадов делал отчаянную попытку превратить любимую женщину в друга, в единомышленника:
«Постой! Погоди, Полина! Дай мне с тобой поговорить!..»
Он отводил ее в сторону, пытался успокоиться и сказать самое главное. Потом, в финале спектакля, он еще раз повторит:
«Слушай… Во все времена были люди, они и теперь есть, которые идут наперекор устаревшим общественным привычкам и условиям. Не по капризу, не по своей воле, нет; а потому, что правила, которые они знают, лучше, честнее тех правил, которыми руководствуется общество. И не сами они выдумали эти правила: они их слышали с пастырских и профессорских кафедр, они их вычитали в лучших литературных произведениях, наших и иностранных. Они воспитывались в них и хотят их провести в жизнь. Что это нелегко, я согласен. Общественные пороки крепки, невежественное большинство сильно. Борьба трудна и часто пагубна, но тем больше славы для избранных: на них благословение потомства…»
Он продолжал еще немного и останавливался, потому что в глазах Полины что-то менялось, она испуганно и тихо говорила страшные слова:
«Ты сумасшедший… право, сумасшедший!»
Потом она прощалась с ним. Он просил погодить. Хватал руками за платье. Она смеялась;
«Ну что ты меня держишь руками-то! какой ты чудак! Захочу уйти, так не удержишь».
«Что же мне с тобой делать? — спрашивал Жадов с глупой, беспомощной улыбкой. — Что же мне с тобой делать, с моей милой Полиной?»
Здесь, по-моему, ускользало от него его университетское образование и пафос борьбы за передовые общественные идеалы как-то растворялся. Была перед ним любимая женщина, а остальное начинало терять всякий смысл.
«Пойди к дяде да помирись».
И тут в голову Жадова приходила счастливая мысль. Она была для него и для Полиньки спасением. Одной фразой он снимал остроту конфликта, любимая женщина оставалась с ним, и вообще жизнь на некоторое время становилась вполне сносной.
«Постой, постой, дай подумать», — говорил Жадов.
И Полина соглашалась:
«Подумай».
Неопределенное раздумье было явно лучше разрыва, времени было хотя и не безгранично много, но и не в обрез. Во всяком случае, Жадов вздыхал с облегчением и начинал думать. Такой точно сцены у Островского не было, но мы сделали все возможное, чтобы знатоки Островского этого не заметили.
Возникала не такая уж плохая музыка, как в трактире, и Жадов шагал по вращающейся сцене, стараясь не торопиться с окончательным решением, выиграть время — задача не самая последняя в жизни.
Жадов шагал, естественно, по кругу. Проплывали мимо него стены и двери, какие-то пустынные пространства, мебели становилось меньше. Это его не огорчало. Плохо другое — каждый раз, прошагав некоторое время в раздумьях, он снова встречался с Полинькой. Например, поставив на табуретку тазик, она что-то стирала в нем, как-то не вовремя, покорно ожидая конца его раздумий. Ему было жаль, что она ожидает его в такой согбенной позе, и он, остановившись возле нее, пытался, подумав, сказать ей какие-нибудь хорошие слова.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});