— Друзья встречаются вновь, — небрежно сказала она. — Надеюсь, у тебя ничего серьезного?
И она подала Глебу маленькую, твердую руку с малиновым лаком на ногтях; размазанные карандашные обводы чернели вокруг ее синих глаз...
Это была давняя соседка Голованова, жившая в том же подъезде, что и он, лишь этажом ниже — популярная на всю улицу Люся. Иногда они встречались на лестнице или во дворе, и Голованов, удивляясь каждый раз тому, что вчерашняя девочка незаметно преобразилась во взрослую девицу, строил про себя планы, как превратить их случайные встречи в нечто постоянное. Ее манера держаться с высокомерием важной персоны забавляла его, а ее грешное житьишко тревожило его воображение. Но Люсе неизменно сопутствовали более решительные молодые люди, и пробиться сквозь их ревнивое и воинственное окружение было нелегко... Чтобы не быть высланной из столицы, она подметала пол и мыла посуду в парикмахерской; жила она с матерью, тоже работавшей где-то уборщицей, и с больным, не встававшим с постели отцом — вот и все, что было о ней известно Глебу.
— Серьезное? У меня?.. Да как тебе... Я и сам не знаю, — неуверенно ответил он. — А ты почему здесь? Почему ты хромаешь?
— Видишь вот — каблук отломался... — Она высоко подняла и вывернула в колене стройную, с тонкой щиколоткой ножку, показывая свое несчастье. — Главное, что я его потеряла... Курить у тебя есть? Подыхаю, как хочется курить!
Глеб, не поколебавшись, достал сигарету — последнюю из тех двух, что заработал чтением стихов. Завернутая в кусок газеты, она была припасена на крайний случай, как припасают последний патрон.
— Сэр, вы меня спасаете! — сказала Люся. — Это все, что у тебя есть? Тем более мило. — И она по-особому, с пробудившимся вниманием, посмотрела на Глеба. — Звякни мне сегодня и заходи... К вечеру я буду дома, я надеюсь... — Она презрительно повела взглядом по сторонам, давая понять, что она стоит выше всех этих внешних затруднений. — Вчера, то есть сегодня ночью, произошла Вестсайдская история. Ты Эдика с Потылихи знаешь? Увезли к Склифосовскому — пижон, сам напросился. Ну, привет! Мы вас ждем, сэр!
Она попрощалась легким королевским кивком и пошла по коридору, припадая на ножку в искалеченной туфле.
На крыльце после темного коридора Голованов невольно остановился и зажмурился — солнце, встававшее из-за новенькой, оцинкованной крыши дома напротив, ослепило его. Затем в этом разливе света он разглядел лоточницу в слепяще-белом халате, расположившуюся на углу со своим лотком, и двинулся к ней. Нашарив в кармане несколько медяков, он получил за них два сладких пирожка и отступил с пирожками к оклеенному афишами щиту... Было еще по-утреннему свежо и чисто; от недавно политого асфальта, отливавшего шелковой голубизной, исходила нежная прохлада, точно в Москве повеяло далеким морем. И Глебу пришло на память старое, когда-то любимое стихотворение; откусывая от теплого, начиненного повидлом масленого пирожка маленькими кусочками, чтобы продлить удовольствие, он мысленно проговорил:
Мы разучились нищим подавать,дышать над морем влагою соленой,встречать зарю и в лавках покупатьза медный мусор золото лимонов...
Никакого мусора: ни медного, ни тем более серебряного — о бумажках и речи не могло быть — в карманах Голованова уже не бренчало, последнее ушло на пирожки, но он и не думал об этом. Он даже не пытался сейчас разобраться, чему, каким добрым чарам обязан он своим освобождением, — он только блаженно жмурился, дышал, ел, и дивная морская прохлада как бы обмывала его.
Мы разучились нищим подавать,дышать над морем влагою соленой,встречать зарю... —
повторял он про себя, вновь переживая возвращенные ему слова: море, соленая влага, заря...
Лоточница в своем халате, сверкавшем, как облачение серафима, низенькая, с безбровым личиком, которое нельзя было вспомнить и через минуту, поглядывала на Глеба, пока он ел, на его порванный на плече свитер, на измятые, в пятнах, точно ими вытирали пол, штаны. И когда, покончив с не слишком обильным завтраком, он стал облизывать свои грязные пальцы, она отвернулась с видом: «Глаза бы мои не глядели». Вынув из корзины еще два пирожка, она протянула их в промасленной бумажке Глебу.
— Одна маета с вами, — сказала она. — Торчите тут на глазах...
Голованов в нерешительности переводил взгляд с пирожков на женщину и опять на пирожки.
— Уйду я с этого места — мне мое здоровье дороже... Бери же, ну! — поторопила она.
— Спасибо, но у меня... но я полный банкрот, — сказал он.
— Да уж я вижу, что не капиталист... И работать, вижу, не работаешь, и покоя людям не даешь. Кажется, уже не ребенок.
Женщина сунула пирожки ему в руки.
— Кто вас знает, с чего вы такие вырастаете? Когда в ясельках пузыри пускаете, так все красавчики.
— Вообще-то я... нельзя сказать, что я... — попытался было оправдаться Глеб и задохнулся — спазма сдавила ему горло: казалось, скажи он еще слово, и у него хлынут слезы.
— Совесть не пропил еще — и то хорошо. — Женщина несколько смягчилась. — Ешь, после договоришь, что хотел...
И, скованный немотой, давясь невылившимися слезами, перемешанными с повидлом, Глеб проглотил и эти два пирожка.
— Гениальные у вас пирожки, — выговорил он наконец. — Просто объедение.
— Ладно, какие есть, — сказала лоточница. — Ступай теперь, ступай! С тобой тут проторгуешься.
Глеб обтер рукой губы... И, униженный и счастливый, он медленно пошел по солнечной стороне — ему незачем было торопиться.
Но только он поднялся по знакомой, пропахшей сухой каменной пылью лестнице и вступил в коридор, как задребезжал звонок телефона — аппарат висел у дверей на кухню — и это к нему звонила Даша. Оказалось, она звонила сегодня уже не в первый раз, спрашивала, вернулся ли он домой. Жильцы, как она потом рассказывала, отвечали по-разному: какая-то старушка еле слышно шептала, прикрывая, должно быть, рукой губы: «Не знаю, нет... Извините, нет его дома, не знаю», — и поспешно клала трубку.
— Это же мой главный кредитор — Клавдия Августовна! — узнал соседку Голованов.
Некто, обладавший низким, как шмелиное гудение, голосом, справился сперва, кто именно интересуется Головановым, а затем обстоятельно довел до сведения: «Дома не ночевал, где обретается, неведомо, предполагаю, что там, где ему и надлежит быть. Советую обратиться в милицию».
— Повезло тебе, Даша, — смеясь, сказал Глеб, — ты познакомилась с самим Кручининым вторым, с тем, кто жаловался на меня, кто писал...
Этот разговор происходил уже днем, у Даши, позвавшей Голованова к себе на обед. И Глеб благодушествовал и веселился, вспоминая своих соседей: теперь, когда опасность миновала, они сами представлялись ему скорее обиженными, чем обидчиками. Кручинин был его недругом номер один; завидев его утром в коридоре благополучно возвратившимся домой, он стал звонить в домоуправление, заподозрив, вероятно, что Голованов бежал из-под стражи. И Глеб испытал даже нечто подобное чувству вины перед этим старцем, измученным ревматизмом, еле передвигавшимся, тугоухим: старался, вот бедняга, изо всех сил, обращался в разные инстанции, писал по ночам и переписывал свои жалобы — и потерпел такое фиаско!.. Но — увы! — несовместимо было, как видно, и его удовлетворить, и оставить на свободе Голованова, на комнату которого Кручинин зарился... Глеб, водворившись вновь у себя, слышал, как за стенкой в жилище Кручинина долго еще раздавались возбужденные женские голоса, а сам старик тяжело топал больными ногами и гудел, гудел, как шмель.
Глеб собрался было немного поспать после двух ночей в отделении милиции, но так и не уснул, лишь повалялся на своем бугристом, с выпирающими пружинами диване. И, кое-как помывшись на кухне и почистившись, стянув ниткой на скорую руку дыру на плече свитера — чистой рубашки не нашлось у него, — он отправился в гости. Клавдия Августовна, вдова бывшего податного инспектора (что это было такое, знал уже, наверно, один Кручинин), одолжила ему рубль — без долгих на сей раз разговоров, и рубля с лихвой хватило на метро и на две пачки сигарет. А еще через некоторое время Глеб в бесшумном лифте, обшитом полированным деревом и медью, мгновенно вознесся, как на небо, на двадцатиэтажную высоту и позвонил у массивной дубовой двери. Дверь бесшумно отворилась, и он впрямь очутился на небе: нарядная Даша встретила его в холле: началась райская феерия изобилия, чистоты, интеллигентности и добра.
Сейчас Глеб сидел за круглым обеденным столом, накрытым сахарно-белой накрахмаленной скатертью, уставленным позолоченным фарфором и хрусталем; возле его прибора вот-вот, казалось, зазвенят в синей вазочке белые колокольчики ландышей. И кушанья, одно вкуснее другого и красивее, сменялись перед ним: масляно-желтоватый салат, утыканный кусочками красного перца; сметанно-лиловый украинский борщ, благоухающий лавром, жареная, истекающая соком телятина с зелеными фасолевыми стручками и на сладкое свернутые конвертиками блинчики с клубничным вареньем. Было и вино — Даша достала из холодильника бутылку цинандали, объявив, что «папа не пьет, у него почки», и оно матово золотилось в запотевших бокалах с какими-то выгравированными гербами. А напротив Глеба сидела сама Даша — прелестная и довольная: они были одни за столом, мать Даши уехала утром на дачу, отец поздно возвращался из своего института. И Даша, к совершенному своему удовольствию, хозяйничала единолично и полновластно; работница, хлопотавшая на кухне, в столовой не показывалась.