Кудрин попрощался со стариком и прошел в контору. Он подождал там, пока был написан акт, первым подписался и, узнав от курьера, что вызванная машина уже пришла, уехал в город.
Подъезжая к Марсову полю, он увидел Летний сад в обманчивом свете начинающейся белой ночи. Ему захотелось пройтись по аллее, и, сказав шоферу, чтобы он подождал его у выхода на набережную Невы, Кудрин вошел в сад мимо глянцево блестевшей холодноватым отражением зелени и неба порфирной вазы.
Гуляющих в саду было много; главная аллея была заполнена текучей толпой, и над ней стоял щебечущий стрекот говора и смеха. Кудрину не хотелось вмешиваться в толчею, и он свернул на боковую аллею, идущую вдоль Лебяжьей канавки. На этой аллее было пусто. Только у одной из старых лип кучка восхищенных мальчишек смотрела, как губастый и курчавый человек в сером коверкоте заставлял доберман-пинчера бросаться в воду канавки за палкой.
Кудрин медленно дошел до поворота к выходу на Неву и, мельком взглянув на крайнюю скамейку, остановился, взволнованный и уколотый. В женщине, сидевшей на скамье и рассматривавшей вынутые из портфеля бумаги, он узнал Елену. Спустя секунду она, также заметив стоящего у скамьи человека, подняла голову.
Глаза ее чуть-чуть потемнели, но лицо осталось спокойным, и она приветливо, но равнодушно кивнула головой Кудрину. Он услышал ее ровный, ничуть не дрогнувший голос:
— А, Федор! Вот неожиданно! Ты откуда?
В этом вялом, без тени волнения говоре Кудрин не услышал ничего, кроме обычной формулы приветствия. Как будто Елена виделась с ним всего полчаса назад, и ничего не произошло, и самая эта встреча для нее так же незначительна, как десятки ежедневных встреч с чужими людьми.
Кудрин смотрел на нее, не отвечая, стараясь понять, что это: удивительная выдержка или действительно полная невосприимчивость к старой романтике человеческих отношений. Елена слегка усмехнулась:
— Ты что, дуешься на меня? Право, Федор, не стоит. Я ничуть не обижена на тебя, и тебе не стоит обижаться. — И, точно пресекая всякую возможность какого-нибудь иного разговора, кроме пустой болтовни случайно встретившихся знакомых, спросила: — Гуляешь или по делу? Может быть, на свиданье?
Волнение, вспыхнувшее в Кудрине в первый миг встречи, мгновенно поникло, замороженное этим бездушным голосом. Он торопливо пожал руку Елены и ответил так же равнодушно:
— Гуляю, но о свидании не думаю.
— Садись, посиди, — указала она на скамью.
— Нет, спасибо, — ответил он, — меня ждет машина у выхода. Шофер устал, не стоит задерживать его.
Она усмехнулась и спросила:
— Ну, как живешь?
И опять в вопросе чуялась полная незаинтересованность, и было видно, что он задан из вежливости. И, собрав все хладнокровие, Кудрин также усмехнулся.
— Да ничего — хорошо.
Оба замолчали, потом Кудрин закончил:
— Ну, до свиданья, — и добавил с чуть заметной иронией: — Кланяйся Семену.
Но Елена не поняла или не захотела понять иронии и серьезно отозвалась:
— Ладно. Спасибо. До свиданья.
Кудрин медленно отошел от скамьи. Чувства, взволновавшие его, когда он заметил и узнал Елену, исчезли и сменились холодным озлоблением.
«Дурак, — подумал он, — нашел перед кем раскукситься».
И, яростно сплюнув на плиты тротуара набережной, сказал вслух, подходя к ожидавшему автомобилю:
— Кирпич проклятый!
— Какой кирпич, товарищ Кудрин? — спросил удивленный шофер.
— Такой… четырехугольный, — хохотнув, ответил директор, усаживаясь.
На площадке лестницы Кудрин обнаружил, что забыл ключ от парадного, и позвонил. Открывшая домработница сказала испуганно:
— Федор Артемьевич, вас в кабинете какой-то старичок дожидается. Пришел с та-а-аким свертком, — она показала руками величину. — Все требовал вас самолично. Я говорю: «Нет, дескать, дома». А он: «Подожду». И прямо в квартиру лезет. Я его в кабинет провела, сижу и трясусь. Кто его знает?.. Да еще и выпимши…
Кудрин с недоумением шагнул в кабинет.
От опущенных штор было почти темно. С кресла за столом поднялась небольшая смутная фигура. Кудрин привычным движением нащупал выключатель, вспыхнул свет, и в стоявшем перед ним в рваном пальто седом человеке с воспаленными и часто мигающими веками Кудрин, отступив от неожиданности, узнал Шамурина.
12
Шамурин молча, низко нагнув голову, поклонился.
Кудрин, не ответив на поклон, смотрел на него недоуменно, не понимая.
По щеке художника скользнула легкая судорога, он улыбнулся как-то испуганно-жалко и еще раз поклонился, прижав руки к груди.
— Я понимаю вас, — сказал он тихо, — после нашей предыдущей встречи вам должно быть непонятно, зачем, с какими целями я могу осмеливаться явиться к вам?
Голос у него был глуховато-печальный, речь та же, старинно-книжная, с особенными оборотами, подчеркивающими изысканную вежливость.
— Нет… что же, — ответил оправившийся от неожиданности Кудрин. — Правда, я удивлен, но кто старое помянет — тому глаз вон.
— Благодарю вас, — снова поклонился Шамурин. — Примите же мое сердечное сожаление по поводу финала нашей тогдашней встречи. Я очень прошу вас извинить меня, но… — Голос его дрогнул томительным волнением и скорбью. — Но почему вы не сказали тогда, что вы — художник?
— А разве это нужно было? — оторопел Кудрин.
Шамурин быстро вскинул на собеседника глаза и помолчал. Он слегка вздрагивал, как от холода, и покачивался. Кудрин заметил это и подвинул ему стул.
— Вы как будто нездоровы. Присядьте.
Шамурин опустился на стул и провел рукой по лбу.
— Спасибо. Я, собственно, здоров. Но я… впрочем, вы сами должны понять. Я пью… много пью, — с безнадежностью выкрикнул он. — Я не могу не пить. Не могу.
— Успокойтесь, — сказал Кудрин, подходя к нему. — Откуда вы узнали, что я художник? Я сам почти забыл об этом.
— Вы изволили тогда назвать вашу фамилию, но она проскользнула мимо моего сознания. Потом, когда вы ушли, мне стало неловко за мой невежливый и странный прием. Я, вероятно, показался вам сумасшедшим… Нет, нет, не уверяйте меня в обратном. Я сам это знаю. Я навел кое-какие справки о вас. Вы были в Париже… вы — ученик Гренье… Венский королевский музей приобрел в салоне «Независимых» ваше полотно «Грузчики Антверпенского порта»? Ведь так?
Кудрин молча наклонил голову.
— Ну, видите. Я знаю это полотно. Я считаю его настоящей живописью. И оттого, что я узнал, что вы и тот Кудрин одно лицо, — мне стало еще стыднее. Вы назвались председателем треста. Это была ваша ошибка. Я знать не желаю никаких трестов. Я не признаю ничего, что существует сейчас. Я выгнал вас, как человека из несуществующего для меня мира. Какое дело людям, не признающим радости свободного искусства, до меня и моих трудов. И мне нет дела до них. Понимаете? Никакого дела! — Художник сорвался на визгливый шепот. — Я не приемлю, я не замечаю вашего государства. Но вы — художник. И ваш интерес был настоящим, я хочу в это верить.
— Даю вам слово, — перебил Кудрин.
— Можете не давать, — взмахнул руками Шамурин, — я верю. Верю, иначе не пришел бы к вам сегодня. Мне осталось очень немного жизни. У меня аневризм аорты в степени, угрожающей ежеминутной смертью. Я скоро уйду в другую жизнь, в которую я верю, и здесь, на земле, останется только легкий след моего мимолетного захода на нее в начертанном для моего существа пути вечного скитания по вселенной.
Набрякшие от пьянства красные веки Шамурина затрепетали, он весь осунулся.
«Душевнобольной. Явный душевнобольной на мистической подкладке», — подумал Кудрин, и, как бы угадав его мысль, Шамурин усмехнулся.
— Для вас все это бредни старого дурака, галлюцинации психастеника, мистическая ерунда. Не будем спорить об этом. Я скажу опять: на земле останется жалкий след моего существования, обрывки холста и бумаги, не высказанные до конца замыслы, бессильные попытки воплотить виденное духовными очами. По-настоящему мне должна быть безразлична судьба этого смешного наследства, но в нем есть одна вещь, связанная с самым пронзительным воспоминанием этой жизни. Та гравюра, которую вы видели на выставке и которую вы неосторожно хотели купить, ибо ваш нищенский разум склонен думать, что все в мире может быть предметом купли-продажи…
— Простите, я никак не хотел вас оскорбить, — серьезно сказал Кудрин.
— Да… Конечно. Вы просто не могли поступить иначе, вы не могли понять, и я напрасно рассердился тогда… Так вот, о чем я? Ах да. О гравюре. Я не хочу, чтобы после моего исчезновения к ней прикасались недостойные и нечистые руки. Я принес ее вам. Окажите мне честь принять ее в дар от сумасшедшего старика.
Он с неожиданной живостью встал со стула, схватил стоявший у стола сверток и нервно сорвал с него оберточную бумагу. На столе перед Кудриным, наклеенная на картоне, легла, подчиняя своему необычайному очарованию, знакомая по выставке гравюра.