плечами каждого из них поминутно менялись группы мужчин и хорошеньких женщин, с любопытством заглядывавших сквозь лорнеты на рождающиеся рисунки наших знаменитостей.
Общество артистов, приглашаемых на всевозможные рауты — по большей части не ради приятных их качеств, но собственно ради увеселения почтеннейшей публики, — делилось на две категории: тут были артисты-боги, которых нужно было упрашивать сыграть что-либо, и они милостиво снисходили на просьбы общества; и были артисты-пешки, парии, которым обыкновенно говорилось: «А что бы вам сыграть нам что-нибудь!» — и артист скромно пробирается на цыпочках вдоль стенки, с футляром под мышкой, и с неловким смущением начинает потешать равнодушное и невнимательное общество. Между артистами этой последней категории обыкновенно всегда есть один или два, покровительствуемые хозяином, и всеми ими вообще никто не занимается, а лакеи смотрят на них свысока, причем иногда обносят чаем. Артисты эти, исполнив свою должность, то есть отыграв перед почтеннейшей публикой, робко стушевываются или, как говорят они обыкновенно, «уходят вниз покурить», куда, в случае надобности, за ними посылают человека: «Поди, мол, братец, кликни там артистов».
Но вот наступает некоторый антракт; в обществе залы несколько затих разноязычный говор, как будто источник попугаечной болтовни начинает иссякать понемногу. Минут десять тому назад только что отзвучал «неподражаемый» ut diez Тамберлика, когда он, к общему прочно-сдержанному аханию и восторгу, пропел свое «Скашитэ ей» и «Ее уш нэт», — и казалось, что из-под сводов этой двусветной залы не успел еще испариться отзвук его ut diez’a, как толпа хорошеньких женщин уже обступила рояль и кидает томно-просящие взгляды на одного молодого «любителя» из восточных человеков, с наружностью французского парикмахера, который может петь à lа[139] Тамберлик и à lа Кальцорали. И вот упрошенный и умоленный «любитель», поломавшись предварительно перед дамами, начинает петь. Дамы тают и приходят в восторг.
Но не успевает он еще кончить свой плохо спетый романс, как вдруг:
Ва-а-зьми в ручки пи-и-истале-этик! —
раздается неподдельно-мужицкий голос из соседней гостиной — и вся толпа спешит в эту комнату «посмеяться» рассказам Горбунова из невиданного и только по этим рассказам знакомого ей простонародного быта.
Не увлеченными общим потоком остаются только два графа: граф Скалозуб да граф Редерер — две гениальные и аристократические звезды большого света. Подле них пребывают также не увлеченными подсевшие к ним два литератора невеликосветские: один фельетонист, обличающий в демократическом журнале икнувшую губернаторшу, другой — кисло-желчный публицист, карающий в газетах монополию, откупа и аристократизм «с демократическо-социальной точки зрения». Оба они слушают, как граф Редерер (артист, карикатурист, бонмотист, поэт и фокусник вместе) и граф Скалозуб (французско-нижегородский литератор) обдумывают экспромтом некоторый сюрприз к отъезду графини Александрины — сюрприз, заключающийся в некоторой proverbe[140] с куплетами, танцами, живыми картинами и превращениями, на четырех языках.
— Ах, это очень остроумно, прекрасно, бесподобно и так тонко вместе с тем! — восхищаются и поддакивают два литератора невеликосветские, прислушиваясь к речам двух литераторов великосветских.
— N’est-ce-pas?[141] Вы находите? — откликаются им с благодушной улыбкой два графа.
— Экое абсолютное, китайское тупоумие! Не постигаю, как могут быть у людей подобные кретинические интересы! — шепчет публицист фельетонисту, отходя с ним от двух графов к сигарному столику и пряча незаметным образом в свой карман хозяйскую сигару.
— Аристократишки, баре! уж я ведь хорошо знаю их! — презрительно отвечает фельетонист публицисту и тоже зорким оком своим норовит стянуть хорошую сигару.
«Ва-азьми в ручки пистолетик» производил на публику очень утешительное действие, и только три грации, наши старые знакомки mesdemoiselles Шипонины, не были им довольны parce que ça sent trop le moujik[142]. Три грации, коим в сложности было около ста семидесяти лет, так и продолжали именоваться, по преданию, тремя грациями и сохраняли во всей неприкосновенности свои локоны, свою сентиментальную любовь к небесно-голубому цвету и добродетельную целомудренность весталок, почему всё боялись, что их кто-нибудь похитит. Они по-прежнему продолжали сплетничать и страстно посещать общество, хотя уже и не под эгидой своей матушки, по смерти которой с непритворною горестью называли себя всем и каждому «тремя сиротками».
— Как дела? — тихо спросил Бодлевский, улучив удобную минуту и садясь в кресло с баронессою фон Деринг.
— Как видишь, произвела общий эффект, — столь же тихо ответила баронесса, но ответ ее сопровождался такой рассеянной миной и столь равнодушным видом, что можно было подумать, будто она произносит одну из самых общих, ничего не значащих фраз.
Надо прибавить, что этот вечер был первым парадным и официальным выездом баронессы в общество петербургского beau monde’a. И действительно, ее красота, соединенная с таким живым умом и любезностью и облеченная в такой восхитительный наряд, произвела общий, весьма замечательный эффект. О ней заговорили, ею заинтересовались, и первый же вечер доставил уже ей несколько весьма хороших позированных в обществе поклонников.
— А я все более около солидных капиталов, — продолжал Бодлевский. — Нынче мы в ролях практических деятелей дебютировали. Ну, а те что? — прибавил он, незаметно скосив глаза в сторону старого Шадурского, который на другом конце комнаты лорнировал баронессу, стоя рядом с самим хозяином, и, казалось, вел разговор о ней же.
— В паутинке, — коварно улыбнулась она.
— Значит, скоро и мозги сосать можно?
— Скоро — затянуть только покрепче… Однако здесь не место для таких разговоров, — сухо прибавила баронесса, и Бодлевский почтительно удалился.
Татьяна Львовна Шадурская втайне очень тревожилась. Ее нежное внимание и матерински аристократическая любезность очень тонко были обращены на Дарью Давыдовну Шиншееву. Ей так хотелось видеть ее соединенною узами законного брака со своим сыном, что это желание сделалось наконец любимою и заветною мечтою княгини Татьяны Львовны, старавшейся даже при этих мечтах позабыть о своем прирожденном аристократизме. Да и как не мечтать, если через соединение их является возможность привести в хорошее положение свои колеблющиеся дела или по крайней мере раз и навсегда отвязаться от князя Владимира, который перестанет безвозвратно пожирать родительские деньги на свои прихоти и расходы. Татьяна Львовна знала, как действовать на слабую струнку Дарьи Давыдовны. Дарья Давыдовна была очень некрасива, неловка, неграциозна и до болезненности самолюбива. Самолюбие с честолюбием могли почесться ее отличительными качествами, ибо они же оставались отличительными качествами и ее батюшки, нигде и никогда не разлучавшегося со своим Станиславом. При этих двух свойствах ее души, судьба вдобавок наделила ее еще весьма влюбчивой и пылкой натурой. К сожалению, Дарья Давыдовна постоянно влюблялась в столь аристократически-блистательных молодых людей, что ни один из них не обращал на нее никакого внимания. И самолюбие Дарьи Давыдовны вечно уязвлялось. В