— Не знаю. Много, — брякнул Родя. — Телескоп вон продай Еноту.
В тот же день я отправился искать Енота, самого жадного и хитрого меняльщика в округе. Как и Маленькая Махора, он жил на Аксайской улице. Но найти его там было почти невозможно. «Гайдает гдей-то!» — отвечал в любое время его одноглазый дед, беспрестанно чинивший ставни на окнах.
К полудню я уже ненавидел сонную и безлюдную Аксайскую улицу, чьи дряхлые домики — все, казалось, лежавшие на стенах от страха свалиться вниз, — кое-как лепились к крутому склону холма, там, где склон, выказывая желтый сыпучий ракушечник, завершался расщелинами и обрывами. Я спускался в эти расщелины по узким тропинкам, выводившим к берегам Аксая, заглядывал в полузаброшенные сарайчики на задних дворах, лазил по тесным, заросшим кустами проулкам между дворами. Енота я нашел только вечером на дне глубокой балки, где он бесцельно палил костер. По моим свежим царапинам, запыленным сандалиям и частому дыханию Енот тут же понял, как долго и упорно я его искал. Он даже не глянул на телескоп, который я держал в руках, гудевших от неотлучной тяжести. Когда же я сказал, что продаю его, Енот изобразил на лице такое угрюмое равнодушие, как если бы речь шла о дымящейся головешке, которую я только что подобрал с земли… Главную драгоценность в округе я продал всего лишь за три рубля! Больше Енот не давал, как я ни упрашивал его.
Выбравшись из балки, я пошел по Аксайской улице прямо к бабке Махоре, зажав в кулаке три рубля одной истертой бумажкой, добытые с таким трудом и с такими жертвами. Прощай, Луна в узорчатых серых пятнах! Прощай, Венера, сияющая бирюзовой бусиной в центре дрожащего темного круга!
— Дурень чертов! Гэть отсюда! — вот и все, что я услышал от Маленькой Махоры, когда, приблизившись к ней, показал на ладони деньги и спросил отстраненно, как у каменного изваяния, полюбит ли меня попадья Анюта и скоро ли я увижу ее?
На следующий день, ранним утром, когда я понуро шел вниз по спуску Разина к Аксайской улице с альбомом марок под мышкой и полными карманами айданов, чтобы выменять у Енота назад телескоп, Маленькая Махора еще издали поманила меня к себе рукой. Я подбежал, остановился в трех шагах от нее.
— Анюту любишь?… Зимой ее увидишь! На санках с ней полетишь, у-у-ух! — сказала Махора и захохотала, затряслась — так, что с ее тулупа посыпались на землю сонные бабочки…
Зимой меня уже не мучила любовь. Я даже не вспоминал о попадье Анюте. Я радовался снегу, морозам, пьянящему жару от высокой выбеленной печи, возле которой бабушка Анна сажала меня на крохотной скамейке, как только я приходил с горы, чтобы передохнуть, съесть пирожок, обжигающий нёбо распаренной курагой, взять на заслонке сухие, окостеневшие варежки и снова бежать с санями на гору, к Александровской церкви.
Снежными январями на горе уже после обеда был шумно и тесно. А ближе к вечеру на вершине спуска Разина, у церковной ограды, в подвижной взвизгивающей толпе, из которой то и дело кто-нибудь вырывался и летел на санях вниз по плотному снегу, местами раскатанному в чернеющий лед, можно было встретить обитателей всех окрестных улиц и переулков. Тут был и Енот, который летом не расставался с Аксайской улицей, и его старшая сестра, долговязая сутулая студентка, которую называли по прозвищу братца Енотихой, — она была старше Енота на десять лет, ровно на столько, сколько было самому Еноту, но он почему-то злобно командовал ею: «Пальто застегни, сучка!», «Рейтузы подтяни, мокрощелка!» — выдергивая при каждом слове вперед свое крохотное заостренное личико в грязных подтеках; были тут и лихие Володины друзья Паша Черемухин и Федот Мокрогубов — Черемуха и Мокрогуб, — они бесстрашно катались в полный рост на ногах, гикая на ходу и куря сигареты, брызгавшие алыми искрами; были Саша и Олимпиада, которые то и дело подсаживались сзади на чьи-нибудь санки и, растопырив ноги, обтянутые длинными сапогами, неслись в сверкающем облаке снежной пыли с пронзительным визгом и задорной руганью, сыпавшейся на голову переднего седока: «Сука! Пацан! Куда рулишь, собачонок? Жопу мне отобьешь!»; были Тоня и немой Фирс, молча и с суровой важностью упорных работников ездившие по спуску вдвоем на громыхающем листе железа; были маниловские близняшки — обе одинаково растрепанные, раскрасневшиеся от жаркого веселья на морозе. Было множество знакомых и полузнакомых лиц.
Зимние торопливые сумерки быстро меняли окраску морозного воздуха; сначала янтарный, он вдруг становился розовым, потом зеленоватым, все в нем казалось тонким, непрочным, исчезающим, таким же, как белесый полупрозрачный месяц, висевший в пустых небесах завитком дыма. Но уже в следующую минуту небеса окроплялись ранними мелкими звездами и в густой предночной синеве отчетливо вырисовывались темные ветки деревьев, антенны и трубы на заснеженных крышах; ярко проступали выбеленные колонны Максимовской ротонды и вспыхивали округлые макушки обочных сугробов, посеребренные бледным светом из мутно сияющих, заиндевевших окон. Катание в это время было в самом разгаре.
В такое время и вышла однажды с пустым ведром из-за церковной ограды попадья Анюта. Я увидел ее как раз в ту минуту, когда поравнялся с верхней колонкой, поднимаясь с санями в гору. Наклонив голову, Анюта шла мне навстречу мелкими торопливыми шагами. Она была в белом пуховом платке; из-под серого кроличьего полушубка на темно-зеленые ботинки с медными пряжками спускалось то же самое — черное, узкое — платье, в котором я видел ее летом. Знакомый шрам, множество раз возникавший в моих грезах, мертвенно белел на ее зарумянившейся от мороза щеке. Мое сердце застучало дробно и гулко; оно провалилось в бездонную яму, когда Анюта, приблизившись, вопросительно взглянула на меня: я стоял на ее пути, прямо на узкой дорожке, посыпанной угольной жужелицей, не в силах сдвинуться с места.
— Посторонись, — сказала она, подождав немного и пощупав кончиком ботинка лед за кромкой дорожки.
Но вместо того, чтоб посторониться, я с неожиданной для себя решительностью быстро произнес слова, которые за мгновение до этого и не думал произносить:
— Я тебя знаю, ты Анюта, жена попа Васька.
— Не попа Васька, а отца Василия, — спокойно поправила она. И тут же улыбнулась, засмеялась. — И не жена вовсе.
— А кто?
— Много ты хочешь знать, мальчик. Пусти…
— Не пущу. Говори — кто?
— Ой, какой злой выискался, — усмехнулась Анюта и поставила рядом с дорожкой на лед звякнувшее ведро. — А вот ты Алексею Мироновичу — кто?
— Какому Алексею Миро… Лёсику, что ли? Племянник.
— И я племянница отцу Василию… Санки у тебя красивые, — вдруг добавила она безо всякой связи.
— Ага, — самодовольно подтвердил я.
Сани у меня были действительно не такие, как у всех в округе, — не железные и низкие с разноцветными рейками, а деревянные, высокие, с деревянными же круто загнутыми полозьями. Их привез из Латвии Екабс и подарил мне вместе с мазью, которой я натирал полозья. Никто не мог обогнать меня на горе. Мои сани скользили легко и бесшумно — так, что я слышал за спиной только шуршание снежного вихря, поднятого ими.
— Хочешь прокатиться? — спросил я.
Анюта пожала плечами.
— В Махору боишься врезаться? — догадался я.
— Боюсь, — кивнула Анюта.
— Не бойся, поедем вместе. Я буду рулить.
Мы поднялись с ней к церкви на утоптанную снежную площадку. Я установил сани. Анюта, высоко подобрав подол платья, села на них верхом. Я устроился впереди, раздвинув спиной ее колени, обтянутые коричневыми ребристыми чулками. Кто-то из толпы подтолкнул нас. Как только сани нырнули с площадки на раскатанный лед, Анюта вскрикнула и крепко обхватила меня руками.
Сани не сразу набрали привычную скорость. Но когда мы пролетели первый перекресток — спуска Разина и Архангельской улицы, — мне уже казалось, что я никогда в жизни не мчался с горы так быстро. Я задыхался от радости и волнения. Внутри меня то проваливался в живот, то поднимался к ключицам мягкий, сладостно подвижный ком; в лицо впивались снежные искры; разрозненные огни в окнах по обе стороны спуска сливались от скорости в сплошные сияющие гирлянды. Мы мчались все быстрей и быстрей. Но до конца горы было еще далеко.
Мы еще не пересекли Кавказскую и только приближались к ротондам, где в моих летних полузабытых снах стояла, раскинув ноги (сама выше ротонд), голая Заира, когда мне захотелось убедиться, что теперь я не сплю, что мне не снится, будто я качусь на санях с Анютой, что вот она — рядом, здесь, за моей спиной! Я обернулся, чтобы увидеть ее лицо, и в тот же миг почувствовал, понял запоздало, как понимают во сне, что целую ее, целую в губы, ощущая губами твердый желобок ее шрама… Этот нечаянный поцелуй длился, как мне казалось, одно короткое мгновение. Но когда я глянул вперед, я увидел, что мы давно уже пролетели и ротонды, и Кавказскую улицу, и то место напротив дома немого Фирса, где нужно было затормозить и свернуть в боковой сугроб, чтобы не врезаться в бабку Махору. Мы неслись прямо на нее… Я не сразу почувствовал стеклянно-режущую боль, протянувшуюся от ступни до колена в правой ноге, которую я выставил, чтобы развернуть сани. Снова я думал с той особенной отстраненностью от совершающегося события, какую мысль обретает во сне. Думал о том, как нелепо и беспомощно мы выглядим сейчас с Анютой — летим, кувыркаемся, бьемся о снежные кочки и друг о друга, а где-то над нами летят и кувыркаются в воздухе сани, развернувшиеся и перевернувшиеся вместе с седоками…