Взяла у него окурок и выкинула в окно. Бо тоже докурил и достал альбом и фломастеры из тумбочки.
— О! Сейчас нарисует твой портрет в благодарность за сигареты.
— Не надо! Я не накрашена, плохо выгляжу.
Бо улыбнулся и написал на листе: «Зачем брюнеткам краситься? У меня ни глаз, ни бровей, а ты и так яркая». Перевернул его и принялся за дело.
— Бо — художник, — восхищался Гелий. — Или отвечает на вопросы одним словом: «да», «нет», «сок», «чай», «плохо», «надо», «дай». Или рисует в альбоме, когда долго объяснять. Книгу Жизни рисует! Все дни — в картинках.
Понравилась идея Книги Жизни: картинки не забываются, их можно хранить, пересматривать, носить с собой. Мне бы так рисовать сны! Но не умею. Мои сны выветриваются с каждым прожитым днём, чернила исчезают с листа. Они — бунт сумасшедшей, заранее проигранная война, тщетная попытка сохранить себя настоящую. Доктор сказал, если мир жесток и не принимает, значит, ты недостаточно себя любишь, а зло и ненависть — твои отражения. Но в зеркальной камере все зеркала — кривые: изуродовали меня и смеются. И лишь сон возвращает, позволяет увидеть без искажений. Во сне Альберт учил меня рисовать с завязанными глазами: «Нужно впитать красоту и рисовать не то, что видишь, а то, что чувствуешь». Лунная дорожка, погоня за удаляющимся горизонтом, одинокий мост через время — ложится на воду и тонет. Блики фонарей в лужах — маленькие ранки на сердце, неповторимые, но одна поверх другой, не поймать мгновения, как не удержать сны в кулаке. «Признайтесь сами себе, умерли бы Вы, если бы Вам нельзя было писать»[116], — ответил Рильке в письме молодому поэту. Ждала сны, как поэты Музу: в них я жила, а здесь существую. Если сны уйдут навсегда, я исчезну.
Борис выводил на листе последние изящные штрихи. Умрёт ли он, если не сможет рисовать? Нет, точно нет. Но превратится в глухонемого, пока не найдёт новый способ выражать мысли и чувства. Для него рисование — связь с миром, разговор с людьми, мост через непонимание.
— Г-г-г-отово, — сказал он.
Получилось нечто среднее между аниме и карикатурой, но на удивление похоже. На моей светлой рубашке — Бо не закрасил её на портрете — проступило слово с надписи на обратной стороне листа: «яркая». Как звезда.
Я несу свет.
* * *
Настали дни под знаком «бесконечность». Палата № 8 была адом, но вечерами тянуло туда, как обычно тянет домой. Ужасало не то, что Гелий рассказывал о себе, а Борис рисовал, а их отношение к произошедшему — как к само собой разумеющемуся, око за око, зуб за зуб, ударом на удар. Я и предположить не могла, насколько мир жесток к людям.
Бо попал в больницу случайно. Шёл поздно вечером по переулку, сзади без предисловий ударили по голове то ли кастетом, то ли куском железа, проломили череп. Украли кошелёк. «Я — огромный, никто на меня не нападал раньше, не ожидал, не успел увернуться, — писал на листке Бо. — А в кошельке всего сто рублей было, нечем поживиться». «Сто рублей не деньги, но если десять таких „старушек“», — ёрничал Гелий. «Зато смерть видел, как тебя сейчас». Нарисовал старуху в плаще с капюшоном. И подписал: «Смерть — без косы. Вас всех обманывают, что она с косой. Отвернулась от меня и исчезла, а я очнулся в больнице. Никогда не чувствовал такого облегчения и счастья, как при встрече с ней».
Смерть с косой — популярный миф, посмеяться бы над ним в голос, но кто же смеётся над чужой бедой? Мне смерть виделась чёрным облаком, неутомимо приближающимся против ветра: поглотило противоположный берег и покушается на наш. Закрывала глаза, зажигая перед внутренним взором ослепительно белое солнце. И чем мой миф лучше? Может, хоть в счастье все равны? Спросила о детстве: в детстве все счастливы, иначе не бывает. Бо нарисовал кипящий чайник и женщину в постели. Когда отец Бориса злился на мать, то вставал ночью, кипятил чайник и поливал кипятком ничего не подозревающего спящего человека. Она вскакивала с постели, прикрывала набухающие волдыри ладонями и плакала. Поняла бы, если кто-то кому-то в истерике плеснул бы из чашки в лицо, но так… терпеливо ждать три минуты, пока вскипит чайник. Садизм выродка. Есть слепые люди, есть глухие, а есть бесчувственные. Инвалидность души. Женщина начала страдать бессонницей, быстро постарела и умерла. В четырнадцать лет Бо сломал отцу в драке челюсть, а в шестнадцать поступил в техникум и переехал от родителей в общежитие. Никого из них больше не видел, но навещает могилу матери.
Гелий тоже никого не любил, кроме своей собаки. Нашёл подросшим щенком на помойке. Пёс жадно нюхал объедки и скулил. «Ладно бы выгнали собаку на улицу, — сокрушался Гелий, — так ему вдобавок морду перемотали скотчем, чтобы сдох от голода, лишили возможности выжить. Надеюсь, этих ублюдков в старости точно так же выставят на улицу собственные дети!». Щенок напомнил Луну с подпалёнными усами. Бедные, беззащитные животные!
Отец обошёлся с ними, как со щенком: попользовался, наигрался и ушёл в другую семью, завещав непогашенный кредит за квартиру. Мать Гелия работала и помогала мужу, оплачивая учёбу в университете. Окончив финансовый факультет, муж решил, что бизнесмену по статусу полагается и жена, и любовница. Любовницы превращались в унылых жён, а место их занимали молоденькие. Круговорот любви ограничивали те же финансы — на всех не заработаешь. Первую жену пришлось выкинуть за борт. Гелия и брата воспитывала одна, держа в строгости и послушании, как монахов или солдат. О высшем образовании не могло быть и речи, после армии устроился автомехаником. Несколько лет кропотливо собирал мотоцикл из списанных деталей, обкатывал, гоняя по загородным трассам. Летом поехал бы на Селигер, если бы в него на перекрёстке не врезался BMW. Водитель хотел проскочить на красный свет и не заметил мотоциклиста!
— Водитель скрылся, так и не нашли, да и не искали: на дорогах всегда и во всём виноваты байкеры, — сказал Гелий.
Чёрные глаза Бога Солнца то и дело вспыхивали ненавистью. К сбившему его водителю: «Поправлюсь, вскочу в седло и буду прочёсывать город. Найду — урою. Уложу на асфальт лицом вниз и отмолочу коваными ботинками по спине, чтоб ему потом болты вкручивали в позвоночник!». К нашей больнице: «Сколько ждать операции? Неужели так трудно найти имплантат?». К Андрею Николаевичу за неоптимистичную осторожность в прогнозах. К матери и брату-спортсмену за отказ приносить сигареты. К весне и алым закатам за окнами. Чувствовала, сдают нервы, но нечем было ему помочь, разве что откинуть со лба слипшиеся пряди волос. Байкеру, привыкшему к сверхскоростям, красавцу и любимцу женщин, мужчине, рассчитывавшему всю жизнь только на себя, грозило инвалидное кресло. Операцию откладывали, мечты о байкерской кругостветке и закатах на озере Селигер дряхлели и рушились, как нежилые дома. А окно палаты как назло выходило на запад. Стояли ясные дни, и солнце не жалело огненных красок.
— Решил написать завещание, — сказал нам однажды.
«Прошу не сжигать и не закапывать в землю, — застрочил Бо под диктовку, — бросьте тело на городской свалке — на пропитание бродячим собакам и птицам. Я люблю птиц и собак. Пусть моя смерть поможет им выжить».
— Ты чччего, ссстттт-арик, ссс ума сссо-шёл? — не выдержал Бо.
Гелий глядел в окно на закат. Во взгляде сквозило такое отчаяние, что предпочла сбежать к себе в палату, не прощаясь. Нельзя смотреть, как мужчина плачет, привяжешься к нему навсегда.
В те дни я много писала и тут же удаляла написанное. Казалось, слова способны преобразить кошмары жизни в сон о море и пляжах, о замках на песке, о неспящем солнце. Но слова выцветали на языке, скользили сквозь пальцы, оборачиваясь безмолвием.
Кьеркегор определял человеческую жизнь как отчаяние. Мир не отвечает нашим ожиданиям, а мы — изгнанники из Рая, грешники, варвары, дикари. В любом из нас живёт зверь, готовый пожрать всё и вся, и мы не знаем когда, где и при каких обстоятельствах вырвется наружу. Не желаем быть зверем и отвергаем себя. Не способны сделать мир хоть чуточку лучше или создать настоящий, без зеркала. Ничто в нём не принадлежит нам, ничто от нас не зависит. Человеческая жизнь «рассыпается в песок мгновений». Книга Ветра пишется следами поверх следов на песке, Книга Жизни рисуется не связанными друг с другом символами-картинками. Я пишу не расстояние — страницу из левого верхнего в правый нижний угол или историю-мост из прошлого в настоящее, а состояние — боли. Боль впитывается в страницы и испаряется с листа. А вместо чернил — кнопка «delete» на ноутбуке. Удаляю написанное, словно боюсь, что кто-то посторонний проникнет в мой мир и разрушит его.
Ницше предлагал отчаяние превращать в искусство. Искусство вечно и переживёт отчаявшихся. Догадываюсь, почему Сэлинджер после культового романа «Над пропастью во ржи» выбрал затворничество в маленьком городке Корниш. На определённом этапе Мастер не нуждается в одобрении и признании, пишет для Бога. А Бог — сам художник. Мастер живёт в доме, над крышей идут дожди, и вода проникает сквозь щели в потолке — успевай подставлять вёдра. Годами сцеживает и очищает воду от ржавчины и запаха гнилых досок, чтобы потом у калитки всех путников ждал кувшин с питьевой водой. Мог бы добавлять в воду краситель голубого цвета, отбивающий запах, разливать по пластиковым бутылкам и продавать жаждущим по двадцатке, как делает большинство писателей. Но он — Мастер и знает, что дождевая вода — голос души, дом — её временное тело, жизни нужно вернуть гармонию, дыхание ветра, а тайный смысл фразы «писать для вечности» — сберечь свой мир. Мастер сумеет, если там, наверху, не начнётся засуха.