— Скажите, Кларисса, о чем вы думаете! — услышал он, как Мейнгаст, подобно врачу или учителю, ободрил ее; вернувшийся иногда по какой-то причине переходил снова на «вы».
Вальтер заметил также, что Кларисса вопросительно посмотрела на Мейнгаста.
— Вы рассказывали мне о некоем Моосбругере, он, вы сказали, плотник…
Кларисса смотрела на него.
— Кто еще был плотником? Спаситель! Разве вы этого не сказали?! Вы ведь даже рассказали мне, что написали письмо по этому поводу какому-то влиятельному лицу?
— Перестаньте! — взмолился Вальтер.
В голове у него все кружилось. Но едва он выкрикнул свое негодование, как ему стало ясно, что и об этом письме он ничего не слыхал, и он, слабея, спросил:
— Что за письмо?
Он ни от кого не получил ответа. Мейнгаст пропустил его вопрос мимо ушей и сказал:
— Это одна из самых современных идей. Мы не в силах освободить самих себя, в этом не может быть сомнений. Мы называем это демократией, но это просто политическое обозначение того душевного состояния, когда «можно так, а можно и по-другому». Мы — эпоха избирательного бюллетеня. Мы ведь ежегодно определяем свой сексуальный идеал, королеву красоты, с помощью избирательного бюллетеня, а тот факт, что духовным своим идеалом мы сделали позитивное знание, означает не что иное, как сунуть этот избирательный бюллетень в руку так называемым фактам, чтобы они проголосовали вместо нас. Эпоха наша чужда философии и труслива. У нее нет мужества решить, что ценно и что — нет, а демократия, если определить ее коротко, означает: делай что придется! Кстати сказать, это один из самых позорных порочных кругов за всю историю нашей расы.
Пророк раздраженно расколол и очистил орех и теперь засовывал в рот обломки. Никто не понял его. Он прервал свою речь ради медленного жевательного движения челюстей, в котором участвовал и несколько вздернутый кончик носа, в то время как остальное лицо сохраняло аскетическую неподвижность, но не сводил с Клариссы прикованного к области ее груди взгляда. Кларисса чувствовала сосущую тягу, словно эти шесть глаз, если бы они и дольше глядели на нее, могли вытянуть ее из нее самой. Но мэтр поспешно проглотил остатки ореха и продолжил свои поучения:
— Кларисса открыла, что христианская легенда делает Спасителя плотником. Даже это не совсем верно — только его приемного отца. И уж конечно, совсем неверно делать какой-либо вывод из того, что преступник, обративший на себя ее внимание, случайно оказался плотником. С интеллектуальной точки зрения это ниже всякой критики. С моральной — легкомысленно. Но это отважно с ее стороны — что да, то да! — Мейнгаст сделал паузу, чтобы оказало свое действие слово «отважно», произнесенное им четко и резко. Затем опять продолжил спокойно: — Недавно, как и мы все, она увидела психопата-эксгибициониста. Она это переоценивает, сексуальную сторону сегодня вообще переоценивают, но Кларисса говорит: он остановился под моим окном не случайно. Давайте теперь разберемся в этом! Это неверно, ибо тут, перед нами, конечно, просто случайное совпадение без всякой причинной связи. Тем не менее Кларисса говорит себе: если я буду считать, что все уже объяснено, человек никогда ничего не изменит в мире. Она находит необъяснимым, что убийца, чья фамилия, если я не ошибаюсь, Моосбругер, именно плотник. Она находит необъяснимым, что неизвестный больной, страдающий половым расстройством, останавливается именно под ее окном. Точно так же вошло у нее в привычку находить необъяснимым и многое другое, с чем она сталкивается, а потому… — Мейнгаст снова заставил своих слушателей немного подождать; голос его напоминал под конец движения человека, который на что-то решился и с крайней осторожностью подкрадывается на цыпочках, но вот этот человек и рванул: — А потому она что-то сделает! — с твердостью заявил Мейнгаст.
Кларисса похолодела.
— Повторяю, — сказал Мейнгаст, — с интеллектуальной точки зрения критиковать это нельзя. Но интеллектуальность — это, как мы знаем, лишь выражение или орудие высохшей жизни. А то, что выражает Кларисса, идет, вероятно, уже из другой сферы — из сферы воли. Кларисса, надо полагать, никогда не сумеет объяснить то, с чем она сталкивается, но разрешить, возможно, сумеет. И она уже совершенно правильно называет это «спасти», «избавить», «раскрепостить», она инстинктивно употребляет подходящее для этого слово. Кто-нибудь из нас вполне мог бы, пожалуй, сказать, что ему кажется это заблуждением или что у Клариссы сдали нервы. Но это было бы совершенно бессмысленно: мир сейчас настолько свободен от заблуждений, что ни о чем не знает, ненавидеть ли ему это или любить, а поскольку все так двойственно, то и все люди неврастеники и хлюпики. Одним словом, — заключил внезапно пророк, — философу нелегко отказаться от постижения, но, вероятно, великая истина, постигаемая двадцатым веком, состоит в том, что так следует поступить. Для меня в Женеве сегодня духовно важнее, что там есть один француз, который учит боксу, чем то, что там творил аналитик Руссо!
Мейнгаст мог бы говорить еще, раз уж он разошелся. Во-первых, о том, что идея спасения, раскрепощения всегда была антиинтеллектуальна. «Значит, миру нельзя ничего пожелать сильнее, чем хорошего, здорового заблуждения» — эта фраза даже вертелась уже у него на языке, но он проглотил ее ради другой концовки. Во-вторых, о том попутном физическом значении идеи раскрепощения, которое заключено в самой этимологии слова, роднящей его с глаголом «расслабить»; это попутное физическое значение указывает на то, что раскрепостить может только действие, то есть событие, захватывающее человека целиком, с кожей и потрохами. В-третьих, он собирался говорить о том, что из-за сверхинтеллектуализации мужчины инстинктивно толкнуть к действию может порой женщина, чему Кларисса один из первых примеров. Наконец, об эволюции идеи спасения, раскрепощения в истории народов вообще и о том, как на нынешней стадии этого развития на смену многовековому засилью веры, что понятие спасения создается только религиозным чувством, приходит понимание того, что спасения следует достичь силой воли, а если понадобится, то и насилием. Ибо спасение мира насилием было сейчас самым главным в его мыслях.
Однако Кларисса тем временем почувствовала, что сосущая тяга обращенного к ней внимания делается невыносимой, и прервала речь мэтра, обратившись к Зигмунду как к месту наименьшего сопротивления и слишком громко сказав ему:
— Я же говорила тебе: понять можно только то, в чем участвуешь. Поэтому в сумасшедший дом нам надо сходить самим.
Вальтер, который, чтобы сдержать себя, чистил мандарин, надрезал его в этот миг слишком глубоко, и кислый сок брызнул ему в глаза, заставив его отпрянуть и полезть за платком. Зигмунд, одетый, как всегда, тщательно, сперва с любовью к делу понаблюдал, как реагируют на раздражение глаза зятя, затем поглядел на свои замшевые перчатки, которые натюрмортом, изображающим добропорядочность, лежали у него на коленях вместе с котелком, и лишь когда взгляд сестры остановился на его лице и никто вместо него не ответил, он поднял глаза, мрачно кивнул головой и спокойно пробормотал:
— Я никогда не сомневался, что всем нам место в сумасшедшем доме.
Кларисса повернулась после этого к Мейнгасту и сказала:
— О параллельной акции я ведь тебе рассказывала. Это, пожалуй, тоже потрясающая возможность, и она обязывает покончить с принципом «можно так, а можно и по-другому», которым грешен наш век.
Мэтр с улыбкой покачал головой. Предельно воодушевленная собственной значительностью, Кларисса довольно бессвязно и упрямо воскликнула:
— Женщина, которая дает волю мужчине, хотя это ослабляет его дух, тоже убийца на половой почве!
Мейнгаст воззвал:
— Будем касаться только общего! Кстати, в одном могу тебя успокоить: на этих несколько смешных совещаниях, где умирающая демократия старается еще родить какую-то великую задачу, у меня уже давно есть свои наблюдатели и доверенные лица!
У Клариссы просто оледенели корни волос.
Напрасно попытался еще раз Вальтер остановить то, что происходило. Выступая против Мейнгаста с большой почтительностью, совершенно другим тоном, чем говорил бы, например, с Ульрихом, он обратился к нему с такими словами:
— Ты говоришь, наверно, то же самое, что давно имею в виду я, говоря, что писать надо только чистыми красками. Надо покончить со смешанно-тусклым, с уступками пустому воздуху, с трусостью взгляда, который уже не осмеливается видеть, что у каждого предмета есть четкий контур и свой собственный цвет. Я говорю это на языке живописи, а ты на языке философском. Но хотя мы и одного мнения… — Он вдруг смутился и почувствовал, что не может высказать при других, почему он боится контакта Клариссы с душевнобольными. — Нет, я не хочу, чтобы Кларисса это делала, — воскликнул он, — и моего согласия на это не будет!