VII
ИЗ ЛЕТНЕГО ДНЕВНИКА 1836 ГОДА
— Я нашел сегодня в одной книге неожиданные, странные и притягательные мысли, — сказал мне Пушкин.
Он взял со стола томик и протянул его мне. На обложке значилось:
ХУДОЖНИКАМ
О ПРОШЛОМ
И БУДУЩЕМ ИЗЯЩНЫХ ИСКУССТВ
Учение С е н-С и м о н а
Брюссель
1831
— Мне многое знакомо в этой книге, — улыбнулся я. — Автор ее в родстве со мною. Рост сенсимонизма в Европе — одно из замечательнейших явлений наших дней, и я не перестаю следить за ним…
Пушкин раскрыл томик.
— Я весь день сегодня под впечатлением одной фразы из этой книги…
И он быстро отыскал нужную страницу:
— Вот слушайте.
И медленно, словно вчитываясь в каждое произносимое им слово и вдумываясь в его скрытый смысл, он прочел:
— «Дерзайте же быть учителями человечества, скажем мы художникам, и узнайте у Сен-Симона, чему сегодня нужно учить людей».
Он задумался и долго молчал.
— Мне всегда казалось, что художники, выполняя свои великие жреческие задачи, не должны поучать людей. Но за последние годы история заставляла меня не раз задумываться над этим вопросом…
Он опустил желтенький томик на колени и так же медленно продолжал:
— Выше всего ставлю я в человеке качество благоволения ко всем. Как это ни странно, оно почти недостижимо в нашем обществе, — но не к этому ли должны теперь призывать поэты?
И, снова раскрыв книгу, он прочел мне:
— «Всюду, где мы ощущаем жизнь, имеются явления, которые одновременно относятся к сознанию и силе. Действием и мыслью обнаруживается перед нами жизнь, и этими же путями мы сами ее проявляем вовне. Но что мы чувствуем к себе, что мы провозглашаем как самый общий факт — это то, что всякое действие, как и всякая мысль, есть следствие желания, симпатии, любви. Есть размышления, которые предшествуют действию; есть вдохновения, предваряющие рассуждения. Но нет ни действия, ни мысли, которые не были бы порождены любовью, понимая под этим словом все, что относится к желанию, к чувству, к воле».[27]
Я открыл желтый томик и стал читать вслед за Пушкиным отрывки, столь напоминавшие мне вдохновенные речи моего парижского друга Жюля Дюверье.
— «Сен-Симон открыл новую эру, в которой доблесть, как и ценность, не будет измеряться более силою удара шпаги или меткостью в нацеливании пушек»…
Мимо нас, под грохот оглушительного «марша Петра I», рысью топотали кавалергарды, возвращаясь с учения в лагери. Сквозь кусты и деревья поблескивали каски, и широкий поток конных воинов медленно и тяжеловесно катил свои живые валы по утоптанной лесной дороге.
— «В будущем, — продолжал я читать, — воинов не будет. Работники и ученые — вот все общество. Все могущество и вся слава тем, кто питает и учит людей. Достаточно, что в течение шести тысяч лет власть и слава принадлежали тем, кто их убивает»…
— Но был ли этот мыслитель способен на борьбу? — прервал мое чтение поэт.
Он всегда боролся словом, не боясь последствий.
И я рассказал Пушкину об известном политическом процессе двадцатых годов. Сейчас же после убийства герцога Беррийского кожевенником Лувелем Сен-Симона обвинили в моральном соучастии, в призыве к цареубийству, в оскорблении величества. Почти накануне террористического акта он опубликовал свою параболу о Бурбонах, в которой доказывал, что внезапное исчезновение короля, наследника и всех членов правящего дома не принесло бы Франции никакого ущерба. На суде поседелый мыслитель мужественно заявил, что он выступил против всей существующей системы политических отношений, призывая своих современников к иному строю.
Я продолжал перелистывать книгу…
— «Любите человечество так, как оно возжелало теперь, чтобы его любили, и эта любовь, согрев ваше сердце, оплодотворит ваш гений».
Поэт оставался погруженным в глубокое раздумье.
— «Дерзайте же быть учителями человечества», — медленно произнес он наконец, — вот чего, может быть, мне не хватало до сих пор…
* * *
…Мне хорошо запомнились эти слова, голос и взгляд поэта. Все говорило в те дни о повороте его жизненной дороги. Он словно остановился на распутьи и в долгом раздумьи выбирал дальнейшее направление. Сквозь последний этап его примирения с властью, казалось, снова поднималась тревожная мятежность его молодых лет, на время лишь окованная ледяным дыханием Зимнего дворца. Потребность уйти от мундирного Петербурга в благоухающую и врачующую мудрость великого сомнения не давала все же сладостного забвения на мягком изголовьи древнего скепсиса. Поэт продолжал господствовать над ироническим созерцателем, взмывая со дна сознания мучительно неукротимые вопросы и снова ощущая великую влюбленность в жизнь и братскую тягу к людям. Он словно по-новому хотел любить человечество, чувствуя, что только такой возврат вскроет застывшие источники его души и оплодотворит его гений. Это было нарождением новой веры, открытием неизвестного направления, вступлением на неведомую дорогу.
Но в этот момент жизненный путь Пушкина начал внезапно и стремительно обрываться.
VIII
Летом мы получили известие, что весь Париж взволнован поединком двух видных политических деятелей и знаменитых публицистов — Армана Карреля, редактора «National», и Эмиля Жирардена, издателя «Presse».
Я хорошо запомнил облик Армана Карреля по июльским дням 1830 года, когда он обращал сокрушительную речь к народу с высоты балкона разгромленной редакции «National». Трагический исход поединка, принадлежность обоих противников к литературной и государственной жизни придали этому событию широкую огласку. Вечером на даче у Пушкиных мне пришлось беседовать об этом происшествии.
Пушкин чрезвычайно интересуется самым фактом литературной и политической дуэли, невозможной в России. Он просил меня рассказать ему подробности этого столкновения.
Я сообщил ему все, что было известно в посольстве. Орган Карреля «National» обвинил Эмиля Жирардена в попытке прибегнуть к сентябрьским законам, направленным против свободы печати, вместо того чтобы действовать своим пером и словом. В своем ответе «Presse» довольно резко назвала Армана Карреля, который счел нужным потребовать удовлетворения.
22 июля в семь часов утра противники встретились в Венсенском лесу. Вооруженные двумя Ле-Пажами, они сражались на сорока шагах расстояния, с правом для каждого пройти десять шагов до барьера. По сигналу только Арман Каррель стал приближаться к черте, выстрелив на ходу и слегка задев ногу своего противника. Эмиль Жирарден немедленно же, не покидая своего места, выстрелил и тяжело ранил Карреля в правый бок. Рана была признана смертельной. На третий день Каррель скончался.
Похороны его явились манифестацией всех лучших представителей литературы и науки. На погребение явились Шатобриан, Беранже, Александр Дюма, Араго. Рабочие, городская беднота и студенчество провожали знаменитого публициста. Общественное мнение было взбудоражено. Хранитель государственной печати внес в палату законопроект о строжайших наказаниях за дуэли. В печати появился ряд статей против отжившего средневекового предрассудка.
— Не говорите так, — прервал меня Пушкин, — бывают случаи, когда поединки неизбежны. Дуэль свидетельствует о мужестве, о бодрости, о весельи духа.
— Но литературную полемику можно разрешить и без кровопролития. Арман Каррель должен был сберечь свою жизнь для своего же дела…
— Арман Каррель поступил честно и смело. Он погиб не как литератор и журналист, а как боец и герой, открыто и прямо глядя в ствол вражеского оружия. Мужественный характер, славная смерть!..
— Я думаю, что вы нашли бы иной исход из положения.
— Вы ошибаетесь. В молодости я слыл бретером. Я выходил к барьеру по всякому поводу. В Лицее я был первым по фехтованию и считался непобедимым на эспадронах. Впоследствии я в совершенстве овладел пистолетом. Стремясь придать твердость и силу мускулам правой руки, я ходил с железной палкой необычайной тяжести. Одно время ружейный ствол с привинченной рукояткой служил мне тростью для прогулок.
— Проказы молодости! — воскликнул я.
— Нисколько, — возразил поэт. — До сих пор я считаю поединок наилучшим разрешением вопросов чести. Могу сказать вам, что еще три месяца тому назад я готовился к дуэли с одним петербургским графом, разговор которого с моей женою мне не понравился…
— Я допускаю в вас вспыльчивость, дорогой Пушкин, но не кровожадность.
— Вы мало знаете меня. Гневность у нас в роду — предки моей матери были горячи. Когда бывали сердиты Ганнибалы, то всех людей у них выносили на простынях — таковы были экзекуции наших дедов.