- Стреляться хотели? - осведомился Савинков.
- А как же иначе? Конечно.
- Вы написали хороший рассказ в "Червоном Штандаре", - заметил он. Каляев мне перевел. Очень честная штука. Готовите книгу рассказов?
- Я писал не рассказ, - ответил Дзержинский. - Это отчет о побеге.
- Это рассказ, - возразил Савинков. - Все мы, пишущие, кокетничаем скромностью. Официант!
Тот подплыл стремительно, склонив голову по-птичьи набок, почтительно буравя птичьими, круглыми, черными бусинками глаз лицо посетителя.
- Рыбу варите недолго, - сказал Савинков, - пусть внутри останется краснинка. Соус подайте отдельно каждому. Пусть потрут чеснока, передайте на кухню. Спаржу не солите, принесите рыбацкую соль, очень крупную, мы - сами. Проследите за тем, как будут готовить.
"Лучше б он на "ты" говорил, - подумал Дзержинский, - с "вы" это еще обиднее".
- Иван, посмотри, наши не идут? - попросил Савинков.
- Так рано еще.
- Посмотри, - повторил Савинков.
Каляев поднялся, пошел к двери - махонький, в чем только жизнь держится.
- У вас как в казарме, - заметил Дзержинский. - Повиновение полное.
Савинков пожал плечами, но видно было, что ему эти обидные слова понравились.
- Мы добровольно приняли команду, Феликс, - сказал Сладкопевцев. - Мы ведь д е й с т в у е м, нам нельзя без железной дисциплины.
- Дисциплина должна быть самовыражением призвания.
- У вас великолепное чувство слова, - заметил Савинков, - обидно, если вы погрязнете в социал-демократических дискуссиях и рефератах. Уж если не к нам, не в наши ряды - то писать.
- В спорах рождается истина, - сказал Сладкопевцев, поняв, что слова Бориса неприятны Дзержинскому. - Они по-своему ищут, пусть.
- Революции нужны подвижники дела, а не спора, - не согласился Савинков. Женаты?
Дзержинский ответил вопросом:
- А вы?
- Де факто.
- Дети есть?
- Да.
- С вами живут?
- Я их не вижу.
- Пишете новеллы? - продолжал спрашивать Дзержинский - ему надоела манера Савинкова ставить быстрые вопросы и поучать, растягивая слова, сосредоточив при этом свой взгляд на переносье собеседника.
- Он пишет великолепные стихи, - сказал Сладкопевцев. - Почитай, Борис, а?
- После пятой рюмки, - пообещал Савинков.
И в это время вернулся Каляев с Егором Сазоновым и Евно Азефом.
- Иван Николаевич, - представился Азеф, руки не протянув: он устраивал свое огромное, расплывшееся тело в кресле, которое стояло подле Савинкова.
- Василий Сироткин, - назвал себя Сазонов.
Каляев и Сладкопевцев переглянулись.
- Егор, ты что, с ума сошел? - спросил Каляев. - Это же Дзержинский.
- Он прав, - сказал Азеф и, отломив кусок хлеба, начал жадно жевать. - И не надо смотреть на меня с укоризной. Он прав. Василий Сироткин - очень красиво звучит. Вы социал-демократ, Дзержинский?
- А вы?
- Я инженер.
- Член партии?
- Беспартийный, - усмехнулся Азеф.
Дзержинский встал из-за стола, молча поклонился всем и пошел к выходу.
- Зря, - сказал Сладкопевцев, - напрасно ты эдак-то, Иван.
- Нет, не зря! - Азеф жевал чавкающе, быстро, обсыпая крошками свой дорогой костюм. - Ты б еще сказал ему, что завтра едешь в столицу, царя убивать. "Поедем, мол, с нами, в Мариинку зайдем, Павлову посмотрим". Дерьмо вы, а не конспираторы!
Каляев поднялся, хотел что-то сказать Азефу, но сдержался, побежал за Дзержинским.
- Иван, Дзержинский спас меня, - сказал Сладкопевцев. - Когда мы с ним бежали из ссылки, он мне свой паспорт отдал, сам остался без документов...
Азеф пожал плечами.
- Ну и что? - спросил он, по-прежнему жуя хлеб. - Бабьи нежности. Ну спас, а дальше?
Сазонов спросил:
- Это он написал "Побег"?
- Да, - ответил Савинков. - И вот что - товарищ Азеф преподал нам урок. Вину беру на себя: я Дзержинского пригласил. Революция не терпит сентиментальностей. Что касается его замечания о дисциплине: каждый из нас волен отринуть дисциплину боевой организации, каждый волен отойти, но если уж не отходит - тогда слепое подчинение Азефу и мне. Слепое. Каждый знает только то, что ему положено знать, и тех только, кого мы вам станем указывать. Любая самодеятельность, любая личная инициатива каждого из вас, каковы бы заслуги у вас ни были в деле террора, будет караться беспощадно.
...Каляев догнал Дзержинского на улице, взял под руку:
- Пожалуйста, извини, Феликс. У нас предстоит важное дело, поэтому нервы у всех на пределе.
- Это Азеф?
Каляев смешался, полез за сигаретами, остановился - не мог прикурить на ветру. Дзержинский смотрел на его вихор с жалостью и щемящей любовью.
- Я терпеть не могу бар от революции, Янек. Он спокойно отправляет вас на смерть. Балмашев убил Сипягина, ну и что? Легче стало? Кому? Балмашева повесили, Цилю забили в тюрьме, Савву расстреляли на Акатуе. Народу стало легче? Что, Плеве демократичней Сипягина? Еще страшнее. А ваш барин костюм носит, какой на Елисейских полях не каждый буржуй себе купит. Откуда деньги, Янек?
- Ты сошел с ума! В кассу партии приходят пожертвования!
- Но не для того, чтобы Азеф тратился на барские костюмы.
- А как иначе конспирироваться?
- Если он хочет конспирировать по-настоящему, незачем тащить вас в этот ресторан.
- Просто тебя, как и многих, отталкивает его уродство. Ты должен его узнать ближе. Он очень добрый человек, Феликс. Нет, нет, тебя оттолкнуло его уродство.
- Над Квазимодо мы плакали. Это ерунда - про уродство, Янек. Но, бес с ним, с вашим Азефом, разберетесь сами, не моя это печаль. Как мама?
- О, мама очень хорошо, Феликс, и Ядзя тоже. Выросла, вытянулась, как тростиночка на ветру.
- Ты их давно не видел?
- Давно. Нет, недавно, но только я их видел, а они не знали, что я смотрю на них.
- Это страшнее, чем на свидании в тюрьме.
- Да.
- Наверное, лучше бы и не смотреть на них так.
- Все равно это было счастье.
- Горькое счастье. Тебе надо идти, Янек?
- Почему? Ах, да... Конечно... Но меня простят. Как-то неловко все это. Ты поймешь Ивана, и Савинкова поймешь, Феликс, поймешь и простишь. Я с открытыми глазами иду на смерть, я счастлив, понимаешь, когда думаю о смертной минуте. Смерть моя не будет напрасной, я хочу этой смерти, потому что она даст жизнь.
- Янек, Янек, товарищ ты мой хороший... Разве изменение в кабинете министров что-нибудь принесет несчастному народу? Неужели вы верите в то, что придет ч е с т н ы й?
- Нет, в это мы не верим. Мы в искры верим, в то, что зажжем людей силою своего примера.
- Зажечь можно тех, кто понимает разницу между тьмой и светом. Надо объяснять людям правду, Янек, терпеливо и постепенно. Вы обращаетесь к темной массе, которая станет проклинать вас, которая предаст полиции первой - почитай Максима Горького, он про это страшно написал. Он ведь пришел в село с добром, грамоте пришел мужиков учить, правду им объяснять, а его же и отлупили...
- Так, значит, прав я! Я, Феликс! Объяснять надо после того, как что-то с л у ч и л о с ь! Вы хотите объяснить все, вы строите огромную схему, но это же рано, безумно рано! Сначала нужны жертвы, много жертв, я готов эти будущие жертвы с вязанками сухого хвороста сравнить, с безымянными вязанками: пусть нас заберут - только бы вспыхнуло пламя! Иначе этот тоскливый, серый российский ужас не пронять, ничем не пронять, Феликс...
Дзержинский задумчиво повторил:
- "Тоскливый, серый российский ужас". Ты дурно сказал, Янек. Если это так - отчего нас так туда тянет? Отчего каждый из нас готов жизнь отдать - не только за несчастных поляков, но и за русских, грузин, армян. Нельзя обезличивать, ничего нельзя обезличивать, иначе мы сами станем маленькими, обезличенными тварями. Не "темный" и не "серый", Янек. Больной. Больная страна. Но разве врач вправе называть того, кто болен, бредит, кто ужас несет в жару, околесицу, разве вправе он обижать этого несчастного гадким словом? Я верю, что если точно определить зло, поставить диагноз, объяснить, откуда можно и нужно звать избавление от недуга, - болезнь сожрет самое себя: организм, здоровье, разум сильнее хвори, Янек, поверь мне, - сильнее.
(Когда по прошествии многих месяцев Каляев увидел окровавленного Егора Сазонова, которого били городовые и лотошники, а потом с близким ужасом уперся взглядом в дымные куски мяса, словно говядина на базаре ранним утром, когда только-только с боен приезжают, и были эти куски дымного мяса тем, что раньше обнимало понятие министра внутренних дел империи Вячеслава Константиновича фон Плеве, тошнота подступила к горлу и вспомнилось ему лицо Азефа, и костюм, который был обсыпан хлебными крошками, и быстрое чавканье сильного рта.
Каляев тогда сказал себе: "Теперь я не имею права на жизнь". Потом он запрещал себе повторять эти слова; он мучился, считая слова эти проявлением слабости, и поэтому настоял на своей смерти - великого князя Сергея убил он, и был повешен, и когда шел к виселице, заставлял себя видеть множество смеющихся, чистых, открытых, добрых глаз, и только очень боялся увидеть глаза матери.)