Не спуская девочку с рук, И. пошел в старую часть парка. Дорога была не близкая, сумерки уже спускались, и, когда толпа, им ведомая, подошла к маяку, созвездие Креста уже ярко пылало на темном небе.
Много раз приходилось мне быть свидетелем "сверхъестественных" явлений, совершаемых И. И каждый раз, так или иначе, они меня поражали. В этот вечер я был раздавлен гигантским подвигом его воли и труда.
На самой вершине маяка – а я хорошо помнил его высоту, когда взбирался туда по неисчислимым ступеням лестниц, – стояла во весь человеческий рост статуя И. Чтобы казаться с земли в рост человека, как же велика должна была быть статуя на этакой высоте!
Да разве вообще это была "статуя"? Это был живой И. в белом, вышитом золотом платье, с оранжевым плащом на плечах, с пятиконечной звездой в поднятой руке. И звезда эта... горела так же ярко, как сверкавшие над нею ее сестры неба...
Молча стояла толпа, созерцая непередаваемое словами зрелище! И точно по волшебному мановению все опустились на колени, и мы семеро, И. и мать Анна запели гимн Владык мощи! Когда мы окончили петь, И. тихо сказал коленопреклоненной толпе:
– Выучитесь у матери Анны этому гимну и пойте его в высокоторжественные минуты вашей жизни. Пусть он будет для вас символом вашего единственного счастья: жить, утверждая Жизнь!
И. обнял мать Анну, поднявшуюся первой с колен. Затем каждого из жителей он благословил и ответил поцелуем в голову на прощальный поцелуй его руки.
И. не говорил ни слова о своем отъезде, но каждый понимал, что Учитель давал свое прощальное приветствие и что больше он не увидит этого чудесного человека, быть может, долгое-долгое время.
Глаза всех были влажны, когда И. произнес свои последние слова:
– Сейчас вы разойдетесь по своим комнатам, и многие из вас лягут спать в своих привычных условиях, чтобы проснуться завтра к обычному и привычному труду. Некоторые, возвратясь, найдут у себя платье путешественников. Они переоденутся в него и выйдут вновь сюда, чтобы начать жизнь, оторванную от старых привычек, полную новых, неожиданных и неведомых положений. Но все это – внешняя сторона. А силу, суть, самоё Жизнь каждый из вас понесет в себе. И только это важно человеку земли. Помните об этом и будьте счастливы и радостны, дети мои.
Далеко за полночь перевалило время, когда ушел последний благословленный и обнятый И. обитатель оазиса.
– Прощай, мать Анна. Прими поклон нашей благодарности за оказанное нам гостеприимство. Простись здесь с нами и покажи пример своим детям – не провожай нас.
Мы все подходили к чудесной настоятельнице, и для каждого из нас она нашла слово прощального привета и любви, особенно метко попадая в слабое место каждого. Мне она сказала:
– Давно уже тебе перестало быть "трудным" твое общение с людьми. Теперь у тебя еще щемит сердце от жалости иногда, когда видишь необходимость сказать жесткое слово ближнему. Но и это пройдет. Помни, что жалостливость и пощада ничего общего между собой не имеют. Пощада есть закон милосердия. И она вечна. Вечна так же, как сама Жизнь. А жалостливость есть предрассудок, ибо исходит из условностей земли. И в ней выражается не сострадание, а только кажущаяся, не истинная любовь, то есть сентиментальность.
Проводив мать Анну до ее дома, мы вернулись к себе, и тут я, впервые за все время пребывания в оазис увидел... Славу. Слава выполнял обязанности Яссы. Бог мой! Только что я удивлялся, что дитя напомнило толпе людей о желанной статуе И. Не понимал, как же могла тысяча людей забыть о портрете Учителя, Которого так горячо жаждала. А сам я? Я забыл, начисто забыл о живом человеке, с которым ехал всю дорогу по пустыне и с которым переступил порог обители матери Анны! Где же был все это долгое время Слава? Возвращался в Общину к Раданде? Или жил где-то в уединении здесь?
На мой изумленный взгляд и остолбенелый вид Слава ответил веселым смехом, указал мне на приготовленное для путешествия платье и сказал:
– Такая уж мне линия – все тебя удивлять неожиданностями, брат. Авось, по дороге расскажу тебе, как и где все это время я учился. Ведь я же говорил тебе, что Учитель И. возьмет меня с собой и отдаст в один из университетов. Но сейчас скорее одевайся. Верблюды уже ждут у ворот обители. Караван будет огромный. От одного Раданды я привел двести животных, да, пожалуй, отсюда захватим столько же.
Он быстро и ловко помог мне одеться в сложное платье для путешествия и собрать необходимые вещи, еще быстрее обежал всех товарищей и, не хуже Яссы везде и все предусмотрев, снова зашел за мной. Вместе с ним в последний раз сошел я на милое и мирное крылечко, где все уже были в сборе. Через минуту вышел И., и вслед за ним мы отправились к воротам. Здесь уже грузилась первая партия верблюдов, на которых усаживалась часть отъезжавших с нами туземцев. Более двух часов размещались люди и выравнивалась вереница верблюдов за воротами обители.
Весь караван был разбит на семь отрядов. Впереди ехал И., а во главе каждого отряда – один из нас. Я ехал в последнем отряде, и шествие замыкал Слава. На полпути нас встретил большой отряд общинников Раданды, которых И. тоже разделил на семь частей, поручив им наши отряды так, чтобы они занялись вывезенными нами от матери Анны людьми и опекой их в самой Общине Раданды. Ночь кончалась, когда мы выехали от матери Анны, и вечер уже опустился, когда мы, благополучно и безостановочно миновав пустыню, въехали в ограду Общины Раданды.
Как и в первое посещение, когда я въехал в широкие ворота этой Общины, привезенный сюда И., и сразу же увидел милое, с незабываемой улыбкой доброты лицо Раданды, – так и теперь первый встреченный мною взгляд был взгляд старца. Как только я сошел, на землю, он не дал мне даже склониться перед ним, но, протянув сухонькую ручку к моей голове, поцеловал меня в лоб и сказал:
– Ну вот, ты снова вернулся ко мне, дружок. Много, много кое-чего я тебе расскажу и передам, что велено мне присоединить к твоим знаниям и силам. А о тебе все знаю, хоть и не рассказывай. Мне ты можешь не рассказывать и не проявлять внешними способами своей любви, – заливаясь веселым смехом, продолжал Раданда. – Но что касается другого твоего друга, то уж тут – извини! Никакое мое педагогическое дарование не поможет тебе спастись от его требовательности. Но ты ее извини. Это все же не человек, а только птица, хотя и много умнее тысяч других двуногих братьев, – все так же смеясь, закончил Раданда.
Оторвавшись взглядом от чудесных сияющих глаз старца, я поразился огромностью и блестящей красотой стоявшего рядом с ним Эта. Распустив чудесный золотой хвост, павлин стоял неподвижно, как бы с удивлением вглядываясь в меня и не узнавая меня в моей изменившейся, новой форме. Но, если был поражен моим видом Эта, то не менее был поражен и я тем, что видел над его сиявшей головкой. Я ясно видел там свой портрет таким, каким уехал из Общины Раданды, почти два года назад. Хотя я и тогда уже носил кличку Голиафа, но далеко не достигал тех размеров, до которых я вырос и расширился теперь. И не только этим я поразился. Я видел всю умственную работу моей дорогой птички, которая шла в ряде мелькавших картин. Удивление Эта выразилось в борьбе двух моих образов в его сознании. Он то отказывался признать меня в настоящей форме, то готов был броситься и заключить меня в свои объятия. Наконец, с видом полного непонимания, он повернул свою очаровательную головку к Раданде, требуя у него помощи и объяснения.
– Ведь вот какой ты, братец мой, Фома неверный, – кротко улыбаясь, сказал Эта старец. – Ведь я тебе каждый день втолковывал, что время летит и сметает прошлое. И не существует этого прошлого. Пока ты все думаешь о человеке, каким он был, он уже давно успел во всем измениться и начисто сам забыл о том, каким был. И верность в том и состоит, чтобы принимать все изменения своего друга и посылать ему любовь и мир. Это и есть он, Левушка, твой друг и хозяин. Тебе бы его приветствовать радостно, а ты стоишь и решаешь вопрос: как это пришел друг в новой форме?
По мере слов Раданды глаза птицы принимали более спокойное выражение. Вдруг среди хаоса борющихся над его головой двух моих фигур блеснул какой-то свет, на мгновение все в нем исчезло и обрисовалась одна, соответствующая моему теперешнему виду фигура. Эта вскрикнул, забыл все условное от хорошей воспитанности и прыгнул мне на руки, охватив крыльями мою голову, стащил с нее и шлем, и капюшон и растрепал мои кудри, точно только их и признавая за истинный отличительный признак своего старого друга.
Как ни был я привычен к большим тяжестям, как ни оценивал я грандиозный для своей породы рост Эта – все же тяжесть его веса меня удивила. Не без труда усадил я моего друга на плечо, и так мне и пришлось нести его до самого дома, потому что я чувствовал, что никакие увещевания и убеждения не заставят его расстаться со мной в эти минуты.