Она рвала эти письма. Она носила их по полям, раскидывала по ветру, точно сеяла по земле эти любовные ласки и ждала, как и во что они вырастут. Конечно, она не отвечала на них.
То, что они не возвращались к Портосу нераспечатанными, было для него самым благоприятным ответом. Он знал, что на них нельзя ответить. Единственный ответ на них был тот, которого он просил: приехать к нему и отдаться.
И он писал их, а она их читала и чем больше читала, тем более чувствовала, не желая самой себе признаться в этом, — "да ведь я люблю, люблю, люблю моего милого, смелого, сильного Портоса…. И мне его так жаль!".
ХVIII
Как и по всей России, и здесь лето было жаркое и душное. Зеленое учебное поле было вытоптано и с утра до вечера клубилось облаками пыли учащихся на ней частей. Осыпались каштаны, расцвел жасмин, благоухала липа. По дворам, в гарнизонном саду у забора и подле беседок гуще и выше выростала крапива и бледная зелень ее цветов пушилась по верху. Лопухи и чертополох поднимали свои головы и пышно разросся и цвел чернобыльник. Лето было в полной силе.
Когда-то "дивизионной барышней" Алечка Лоссовская жила летом по лагерному расписанию. До начала июня шел период эскадронных учений. В садике и на улицах местечка было пусто. По утрам на плацу хрипло, наперебой звучали одинокие трубы, а после обеда и до самого вечера такали выстрелы на стрельбище. Загорелые первым весенним загаром с обгорелыми на концах волосами и усами офицеры с учений спешили в собрание на завтрак, а после завтрака до позднего вечера исчезали на стрельбище. В садике взрослых кадет еще не было — они отбывали в свои лагери — и там возилась, шумела и кричала самая неинтересная мелюзга. С июня начинался период полковых учений. Стрельба оканчивалась и после обеда не каждый день бывали пешие ученья. Теперь в садике появлялись белые кителя офицеров и два раза в неделю по четвергам и воскресеньям играл хор трубачей. Съезжались кадеты старших классов и "дивизионная барышня" была окружена своими мушкетерами.
К концу июня начинался дивизионный сбор. Вся дивизия сходилась к Захолустному Штабу. В садике появлялись офицеры остальных полков и щеголяли широким красным лампасом казаки среди скромных драгун. Начинались общие скачки, состязания, маневры.
Алечка каждое утро видела из окна, как ее папочка выходил на крыльцо, широко крестился и садился на своего Еруслана. На папочке горели золотом погоны, портупея и перевязь, и в белой фуражке и белом кителе он ей казался молодым и крепким. Папочка ехал учить дивизию.
Потом все уходили на долгие кавалерийские и подвижные сборы с пехотой. Захолустный Штаб пустел солдатами, но зато приезжали юнкера и все плацы, порушенные препятствия, таинственные, точно развалины старинных крепостей, стрельбищные валы, оставшиеся лошади — все отдавалось молодежи. В лесу были грибы, в садах яблоки, груши и сливы — и темные августовские ночи, в беседке у лампы располагали к длинным задушевным разговорам. По темно-синему небу странный узор чертили в стремительном и неслышном полете летучие мыши и Алечка и ее подруги боялись, что они вопьются в их белые блузки. Это было время страшных рассказов про покойников, упырей, вампиров и вурдалаков. Петрик ночью один ходил на кладбище показать свою храбрость и вернулся оттуда белее своей кадетской рубашки. Портос разыгрывал хироманта и безбожно мял доверчиво отдаваемые в его распоряжение девичьи ладони.
Потом как-то вдруг и почти всегда неожиданно в холодное осеннее утро раздавалась игра трубачей. Трубы звучали, или это так казалось в холодном осеннем воздухе, — печально. Старопебальгские драгуны возвращались с маневров. Молодежь разъезжалась по училищам и корпусам. Дождливая осень стучала в окна. И теперь Валентина Петровна попробовала жить по этому штабному календарю.
После обеда в открытое окно доносился стук выстрелов, и в мерную редкую стукотню винтовок вдруг врывался еще ни разу неслыханный звук пулемета. Стукнет два раза, простучит пять раз и смолкнет и опять стукнет три раза.
Папочка сидит у окна в соломенном садовом кресле. Его вытянутые ноги укутаны желтой мохнатой попоной Еруслана.
— Пу-е-мет, — ворчит папочка. — Выду-ают тоже… кава-ерии пуе-мет!..
Валентине Петровне тяжело слышать этот точно детский лепет отца.
Она выйдет из дома. Привычной тропинкой пройдет через полковые огороды, где нудно пахнет капустой, к полевой дороге, идущей к Лабуньке. Издали видно военное поле.
Какое странное зрелище! В голубоватом мареве дали, в розовато-серых облаках пыли точно одни, без всадников, бегают лошади. Вытянулись в развернутый строй, выдвинули взводную колонну, опять построили фронт, рассыпались. В невидимых руках сверкает труба и несет рассыпчатую трель сигнала.
Валентина Петровна даже остановилась в удивлении. Да — это «защитный» цвет. В этих желто-зеленых рубахах и фуражках совсем не видно людей. И только гнедые лошади носятся по полю.
Полковник Гриценко учит «их» Старопебальгский полк.
На берегу, у обрыва, над Лабунькой, сидят и лежат хорные трубачи. Старик геликонист, сверхсрочный Андрущенко узнает Валентину Петровну. Он поднимается от своего геликона, замотанного синей суконной лентой, и кланяется ей.
— Здравия желаю, ваше превосходительство… Надолго изволили пожаловать?
— Здравствуйте, Андрущенко, — говорит Валентина Петровна и останавливается, играя раскрытым алым зонтиком.
— Удивлению подобно, — говорить трубач. — Людей совсем не видать. Какова штука!.. Надо бы уже тогда и лошадей, что-ли, покрасить, али попонами cерыми укрыть. Подлинно защитный цвет… А от чего защищать! Японская придумка… Все одно не уйдешь от смерти.
Валентина Петровна смотрит в серое, землистое лицо трубача, испещренное морщинами, на его седые подстриженные усы и вспоминает отца.
— Так надо, Андрущенко, — кротко говорит она.
— Им, — трубач презрительно скашивает глаза на лежащих на траве подле лошадей молодых басистов и валторнистов, — им точно надо… Страх имеют. В атаке защитный не защитит… Это пеxoте куда ни шло.
И лошади у трубачей не серые, а гнедые, и странным это кажется дивизионной барышне.
— А где, Андрущенко, ваш Гайдамак? Помните, мне давали на нем ездить.
— Гусарам сдали. Теперь все под одну масть. Что эскадроны, что трубачи… Тоже… защитные.
Он не одобрял этого.
Валентина Петровна идет ближе к полю, туда, где стоит между двух ветел скамеечка. Как часто сидела она там, глядя, как ее папочка учил свой полк. Там, как воробьи на заборе, уселись детишки — девочки, гимназисты, кадеты. Там уже верно сидит новая «королевна», окруженная своими мушкетерами.
Отсюда видны люди в серо-зеленых рубашках и коричневые ремни офицерской аммуниции, сменившей золото перевязей.
На краю плаца стоит большая серая машина «Русско-Балтийский»… В ней генерал Замбржицкий и Михаил Александрович. Папочка всегда выезжал на конные ученья верхом. Он считал неприличным быть в автомобиле, или в экипаже, когда часть на конях.
Да… другие времена.
Та жизнь, которую знала Алечка Лоссовская, ушла безвозвратно. Идет другая жизнь, и в ней нет места Валентине Петровне Тропаревой, как нет места и ее отцу.
Что ж? Может быть, так надо?… Надо и ей другое расписание…
Защитный цвет!
XIX
Да, действительно, Валентине Петровне был нужен "защитный цвет". Точно раздвоилась ее жизнь и стало две души у нее, а потому и два тела, два образа ей было нужно, чтобы хранить свою тайну.
Дома все было так безотрадно грустно. Папочка не поправлялся. Он все более терял память и забывал слова. Без посторонней помощи он не мог обходиться. А между тем новый начальник дивизии, генерал Замбржицкий, косился на то, что незаконно прислуживает отставному денщик. Да и совестно было стеснять его на его квартире. Папочка, как ребенок, никуда не хотел уезжать из Захолустного Штаба, где прошли его лучшие годы. С трудом уговорили его переехать в Вильну и там через знакомых подыскали квартиру. В доме шла неторопливая укладка. Даже Еруслана удалось продать. Купил еврей, поставщик овса, — купил из жалости к "пану генералу, который никогда не брал взяток и аккуратно платил". Все это было унизительно, тяжело и безконечно печально.
В середине июля решено было перебираться на новое место, не жить уже, а доживать свой век, пока Господу Богу угодно будет послать желанную смерть.
Яков Кронидович писал, что и он к середине июля вернется в Петербург. Он не звал Валентину Петровну. Чуткий и деликатный он предоставлял ей решить — ехать-ли ей к нему, или еxaть помогать родителям устраиваться на новом месте. Он и сам готов был приехать в Вильну и чем мог, помочь старикам.
И, конечно, самое лучшее было бы так и сделать — и ухать в Вильно, где оставаться до августа, когда Портос уедет на парфорсные охоты школы, а потом получит какое-либо место вдали от Петербурга, и сладкая рана, им нанесенная, заживет. Все будет забыто… Навсегда… Тайну своего позора она унесет с собою в могилу.