Обычно эти предметы толкуют упрощенно, особенно для детей. Шмидт вспомнил, как перед походом с восьмилетней Шарлоттой в «Метрополитэн» на «Дон Жуана» они с Мэри заводили ей пластинку и объясняли сюжет, а потом, когда вернулись из театра, Шмидт спросил дочь, что ей больше всего понравилось, и она сказала: когда статуя приходит на обед и шагает вот так: та-та-та-та. И пустилась повторять: та-та-та-та, та-та-та-та… Шмидта умилил этот ответ, и он сказал дочери, что она все уловила правильно. Сначала Дон Жуан убивает Командора. Потом насмехается над покойником, приглашая его статую на обед. Наконец, в довершение всего, оказывается настолько невоспитанным, что забывает о своем приглашении, садится за стол, не дождавшись гостя, и начинает набивать желудок. Тут Шмидт, фальшивя, напел Ah, che piatto saporito и Ah, che barbaro appetito![53] Ничего странного, что каменный человек рассердился, вошел — та-та-та-та! — в столовую и утащил сердцееда прямиком в Ад.
Когда воздаяние так аккуратно воплощается в одном человеке, Шмидт, пожалуй, готов — пусть даже ненадолго а la rigueur[54] — поверить в систему. Автор либретто следом за Тирсо де Молиной[55] оставлял Дон Жуану шанс на спасение. Если бы он не насмеялся над Эльвирой, если бы послушался призрака Командора, и если бы он только мог раскаяться! А как собирается спастись он сам, Альберт Шмидт? Отпустив Кэрри? Sei pazzo![56] Ни за какие коврижки! Есть догадка, что ему вполне по силам заплатить Брайану, чтобы он оставил их в покое. А если снова объявится псих, Шмидт сможет устроить так, что малого арестуют и отправят в дурдом, где запрут на порядочный срок, так что если его когда-нибудь и выпустят, для Шмидта это уже не будет иметь никакого значения. Скажем, в Уингдэйл, если он еще работает: позвонить старому другу, который там секретарем главврача, и попросить его потолковать с нужными людьми. Понятно же, что это опасный тип и нарушитель порядка. Только вот Брайан может взять и не «купиться». Спокойно возьмет денежки да и посмеется над Шмидтом. В прошлом, предостерегая клиентов против дачи взятки и понимая, что доводы, основанные на моральных принципах или апелляции к вероятности быть пойманным за руку, никого не убедят, Шмидт обычно упирал на вопиющую неэффективность подобного метода. Во-первых, не исключено, что чиновники в правительстве сделают то, что тебе нужно, в любом случае, и без твоих денег — нужно ли платить, непонятно. Во-вторых, если чиновник возьмет деньги, а обещанного не выполнит, жаловаться будет некому. Вот и настала пора хоть раз прислушаться к собственной мудрости. А вот Уингдэйл — это, наверное, здравая мысль.
Поразмыслив еще, Шмидт понял, что и это не годится. Кэрри может прознать, что он сделал, а этим рисковать нельзя. Лучше не строить никаких планов.
Проснувшись — в конце концов он все же задремал, — Шмидт видит, что уже стемнело. Он торопливо одевается, ему нужно сбежать из дому куда-нибудь, где есть люди. В доме, куда ни сунься, он чувствует себя как оплеванный: присутствие Шарлотты и отсутствие Шарлотты как комическая и трагическая личины, соединенные в некой аллегории, которую Шмидт не в силах разгадать. В любой другой вечер он направился бы прямиком в «О'Генри», но сейчас это немыслимо.
Сразу после университета, еще до того, как познакомился с Мэри, Шмидт встречался с одной девушкой из «Вуда и Кинга», она работала секретаршей в приемной и приходилась двоюродной сестрой той бостонской выпускнице, что, словно по волшебству, так нечаянно и так живо вспомнилась Шмидту, когда он услышал в телефонной трубке голос Гиловой переменчивой гречанки. Секретарша была с ним мила, но не так, как хотелось Шмидту. Он подозревал, что одному из важных сотрудников фирмы, за которого девушка в конце концов и вышла замуж, позволено больше. Это было недолго, но оттого не менее стыдно: он звонил ей каждый вечер, когда задерживался допоздна на работе или когда она отказывалась с ним увидеться. Если она не подходила к телефону, Шмидт тут же делал вывод, что она с тем, другим, и давал полную волю воображению. Ему никогда не приходило в голову, что в свободное время у нее могут быть другие занятия, кроме мужчин, что она может пойти на концерт или, например, с подругой в кино. Автоответчиков в те времена еще не было, так что он не мог даже утешиться звуком ее голоса, обещающего перезвонить. Если же она отвечала, Шмидт трусливо прикрывал микрофон ладонью, слушал ее голос и через минуту-другую вешал трубку. Но ему нужно услышать Шарлотту! Шмидт решает, что если Райкер еще не вернулся с работы, он обязательно услышит голос дочери — по крайней мере, записанный на пленку. Набирает номер и ждет, пока включится автоответчик.
Восемь тридцать. В каком-нибудь из маленьких странных зальчиков, на которые разделен пропахший плесенью старый саухэмптонский кинотеатр, наверняка есть сеанс на девять часов. Любой фильм подойдет.
За пятнадцать минут до сеанса Шмидт ставит машину на углу у кинотеатра. Очереди в кассу нет. Купив билет, он идет к витрине салона «Дженерал Моторс» в соседнем доме взглянуть на кабриолеты и микроавтобусы. Что делать с машиной Мэри? Надо отдать ее Кэрри. Какой смысл заставлять ее ездить на старом драндулете, когда в гараже простаивает «тойота»? Или можно продать «тойоту» и купить Кэрри новую машину. Так будет элегантнее, хотя он потеряет деньги, и вообще глупо избавляться от автомобиля, который едва ли прошел и двадцать тысяч миль. Была еще машина Шарлотты, которую она в свой последний приезд оставила в гараже и не упомянула в письме. Может, теперь, проконсультировавшись с правоведом Райкером и доктором Ренатой, Шарлотта думает, что машина, записанная на Шмидта, фактически ей не принадлежит? Те двое, не иначе, сказали ей на совете: Если ты заведешь речь о его серебре и сразу же заикнешься еще и о «фольксвагене», старик встанет на дыбы!
Шмидт смотрит на часы. Есть время пропустить стаканчик в заведении через дорогу. Он направляется было туда, но вдруг видит, что в проулке у бара каменным изваянием стоит, внимательно глядя на Шмидта и не выказывая ни малейшего удивления, псих. Одет в бежевый плащ по сезону, на голове засаленная фетровая шляпа набекрень, а к груди прижимает коричневый бумажный пакет.
А ну иди сюда, ублюдок, старый козел! орет он. Я тебя давно поджидаю. Я с тобой разберусь!
Шмидт ретируется. В зале он выбирает место поближе к экрану, в середине ряда, и так, чтобы соседние кресла с обеих сторон были заняты. К концу сеанса он немного успокаивается. Невозможные грязь и вонь, а вовсе не физическая сила — вот что пугает его в том человеке. Это как страх перед крысами, копошащимися на помойке. Этот страх он преодолеет.
Мэри подолгу лежала в ванне. Кэрри предпочитает душ. Шмидт сидит в плетеном кресле прямо в ванной и наблюдает, как моется Кэрри, — она вернулась из Сэг-Харбора следом за вернувшимся из кино Шмидтом. Наблюдение необыкновенно волнует Шмидта: это юное тело абсолютно свободно от изъянов. Контраст между ее тяжелой грудью и удлиненным туловищем, которое всегда выглядит изнуренным, не кажется Шмидту недостатком, напротив, в этом ее непередаваемое очарование. Кэрри напоминает ему печальных танцовщиц Дега,[57] например, ту, что завязывает обувь, поставив ногу на стул и подняв на зрителя недоуменное лицо. В постели Кэрри становится ужасно серьезной — поначалу Шмидт думал, не делает ли он ей больно, и как ее утешить. Но потом понял, что дело в другом — серьезность ее оттого, что она приносит себя в дар целиком и целиком растворяется в мощной волне оргазма. Бурный и продолжительный оргазм, как решил Шмидт, был дарован Кэрри в награду за эту ее серьезность и самоотдачу.
Моется Кэрри крайне тщательно. Шмидта смешит, какое внимание она уделяет своему пупу. Она объяснила ему, указав на крохотный булавочный укол: Я носила тут колечко. Это было что-то! Шмидту хотелось бы знать, который из ее любовников захотел пометить ее таким образом, но он не стал спрашивать, опасаясь, что это был мистер Уилсон, хотя с бродягой такое желание и не очень вязалось. Когда Кэрри выходит из душа, Шмидт встает ей навстречу с полотенцем, обертывает и нежно обхлопывает всю, вытирая. Зубы Кэрри уже почистила. Шмидт берет ее на руки и, по пути выключая в комнатах свет, несет в постель. Жаль твоего малыша, шепчет она в ухо Шмидту. И тут же добавляет: Любимый, я сегодня не могу. Я люблю тебя. Он чуть не расколол меня пополам. Целый час, как заведенный. Этот придурок так обкурился, что никак не мог кончить. Ее пальцы не останавливаются. Ты меня еще любишь? Тебе так нравится, Шмидти?
Позже, когда голова Кэрри уже покоилась, удобно угнездившись у него на груди, Шмидт рассказал, что видел бродягу, и спросил, знала ли Кэрри, что он снова объявился. Она знала — псих околачивался у ресторана.