Однако от злости и боли у волка лишь прибавилось ярости и прыти. Алтан еле успевал уворачиваться от серого вихря, а плеть в руках Хонгора металась быстрее молнии, то и дело охаживая волка по бокам. Все это напоминало безумную, смертельную пляску, от которой у Эрле вдруг зарябило в глазах.
А между тем бока волка тяжко вздымались и опадали. Хонгор же и легкий, летучий, как золотой стрепет, Алтан казались неутомимыми.
Движения волка сделались неверными. И вдруг он запаленно, отчаянно взвизгнул и пал наземь, уронив голову на вытянутые передние лапы, прижав уши, зажмурив глаза, все еще не в силах перевести дыхание. Алтан вновь взвился на дыбы, торжествуя победу, а Хонгор, свесившись с седла, со всего маху огрел волка плетью так, что концом плети нанес удар по самому кончику волчьего носа.
По телу зверя пробежала последняя, смертная судорога.
Единый восторженный крик вырвался из всех глоток.
Хонгор, утирая с лица пот, промчался в голову каравана, вновь бросив на замершую Эрле искрящийся гордостью взгляд. И снова тронулись в путь.
Эрле догадалась, что тело мертвого волка-вожака стало теперь для путников неким заповедным знаком, оберегом, ибо стая не сможет переступить через его труп, чтобы преследовать караван.
Она тронула стременами свою смирную кобылку и покосилась на Анзан.
Та сидела в седле бледная, с потупленными очами, никак не отвечая на игривые подначки и приветствия других женщин, и Эрле поняла, что от Анзан не укрылись предательские взоры Хонгора.
Почуяв, что Эрле смотрит на нее, Анзан вскинула ресницы и послала вслед мужу острый взгляд, полный непередаваемого презрения, а потом, переведя глаза на Эрле, произнесла – точно плюнула:
– Старый череп и тот катится на свадьбу!
И немалое прошло время, прежде чем Эрле смогла понять, что же крылось за этими словами. Анзан решила драться новым оружием – унижая своего мужа в глазах соперницы.
Уже совсем стемнело, и под луной по степи ползли тени людей, животных и облаков, когда караван наконец стал.
Место для ночлега нашли в котловине, надежно защищенной от ветра, ставшего к ночи уже вовсе пронзительным.Развели костры, варили будан и кипятили хурсан ця, любимый напиток калмыков – чай, который они готовы были пить с утра до ночи.
Но у Эрле с души воротило, когда она видела, как в клокочущее, горько пахнущее черное варево добавляют еще и муку, обжаренную на бараньем жире, и соль, и масло! Поэтому она только хлебала вкусный суп, заедая пресными лепешками и полюбившимся ей хурсуном, пила горячую воду.
Лохматые дымы костров поднимались ввысь, а там, где над краями котловины метался ветер, дымы тоже начинали метаться и плясать, и запах этих степных костров навсегда впитался в ноздри Эрле.
Кибиток на ночь не разбивали: совсем ночь, люди от усталости с ног валились. Легли на ворохах шерсти, на сложенных в несколько слоев войлоках, накрывшись кошмами.
Высыпали звезды. Женщины и дети лежали рядом, прижавшись друг к другу, и Эрле слушала, как молоденькая калмычка, унимая раскапризничавшегося малыша, сонно бормочет ему, что все люди спят, и все кони спят, и верблюды спят, и Долан Бурхан, семь братьев-звезд, спят в небесах; спят и Алтан-Гасан, Золотой Кол и Уч Майгак [35], три маралихи, вознесшиеся ввысь, спасаясь от охотника, который пустил в них две стрелы и вместе с ними поднялся на небо…
Хасар и Басар тоже спали в ногах Эрле как убитые.
Ледяные мелкие звезды медленно плыли в вышине. Где-то очень далеко выли волки.
Кругом все спали. Спала и степь.
Этой ночью, первой ночью цоволгона, Эрле долго лежала без сна, слушая томительное беззвучие степи.
15. Год учин-мечи
Кочевники уже пообвыклись на новом месте. На зиму они поставили свои кибитки в низине, в балке, между небольшой горой, похожей на старого усталого медведя, и полузамерзшим озерком. Здесь почти всегда царило затишье: гора защищала от северных холодных ветров и степных буранов, а вокруг озера скотина могла сыскать подножный корм.
Степь неоглядна, но зимою выжить в ней не так-то просто. Эрле думала, что было б гораздо легче, если бы калмыки косили на зиму траву. Ее ведь на этих просторах такое множество! Но дети степей никогда не занимались заготовкой кормов, предпочитая кочевать, терпеть множество лишений и даже терять скотину от бескормицы.
Калмыки говорили: «Когда двадцатипятиголовый мангас кричит: «Шир, шир!» – идет дождь; когда кричит: «Бур, бур!» – идет снег». Наверное, в начале той зимы двадцатипятиголовый мангас то и дело кричал: «Бур, бур!», потому что Хонгор и другие мужчины неделями не появлялись в улусе, уводя табуны с открытых мест в загоны, построенные по степи здесь и там. Скотина, сбившись в кучу, слепо двигалась по ветру, а пастухи всеми силами старались, чтобы ни одно животное не отстало от стада, не сбилось с пути до ближнего укрытия…
Так проводили время мужчины. А жизнь женщины в улусе была исполнена беспрерывных домашних хлопот. Однообразных, унылых и тягостных.
Анзан терпеть не могла перетапливать сало и всю эту работу радостно взвалила на Эрле. Скоро та притерпелась к запаху раскаленного бараньего жира, тем более что в нем не было ничего неприятного. Эрле свила впрок множество фитильков из чистых белых шерстяных нитей, и теперь по вечерам в кибитке Хонгора разливалось ровное мягкое свечение. Понятное дело, Анзан ни разу не похвалила Эрле, но и не ворчала на расточительство, потому что вечно больные глаза ее перестали слезиться.
Теперь, когда Эрле уже немного привыкла к жизни в степи, ревность и раздражительность Анзан как-то перестали задевать ее. Ведь Анзан вовсе не была по природе этакой бабой-ягой. Жизнь калмыцких женщин казалась Эрле куда тяжелее, чем жизнь русских, и она понимала, что усталость, накапливаясь день ото дня, беспрестанно подтачивает и силы их, и красоту, и веселость, и здоровье. Для них самой большой и тайной радостью оставался мир чувств, сосредоточенный в одном человеке – муже; и женщина, которая была замужем удачно, как Анзан, и любила своего мужа так, как она любила Хонгора, могла быть счастлива. А если этому счастью есть угроза…
Иногда Эрле пыталась поставить себя на место Анзан и с досадой признавалась, что уже давно перерезала бы горло «приблудной девке», на которую муж пялился бы так, как Хонгор поглядывал на нее. А затем ее мысли о том, что было бы, окажись он ее мужем, текли дальше, дальше; она забредала в такие дебри, из которых выбиралась с трудом, чувствуя, как неистово колотится сердце и пылают щеки.