Сидел он так и сидел. Ночь проходила. Татары расположились на ночлег и, разложив костер, стали жарить куски лошажьей падали, затем, наевшись, полегли спать на землю.
Не прошло и часа, как они вскочили на ноги.
Издалека доносились отголоски, похожие на шум большого отряда конницы, идущей спешным маршем.
Татары торопливо нацепили на жердь белую плахту и подложили в костер хвороста, чтобы издалека было ясно, что они мирные посланцы.
Конский топот, фырканье и звяканье сабель между тем приближались, и вскоре на дороге показался конный отряд, тотчас же татар и окруживший.
Начался короткий разговор. Татары указали фигуру, сидевшую на взгорье, которую в лунном свете было и так отлично видно, и объяснили, что сопровождают посла, а к кому и от кого, он скажет сам.
Начальник отряда с несколькими товарищами немедленно поднялся на косогор, но едва приблизился и заглянул в лицо сидящему, как тут же развел руки и воскликнул:
— Скшетуский! Господи боже мой, это Скшетуский!
Наместник даже не шевельнулся.
— Ваша милость наместник, ты узнаешь меня? Я Быховец! Что с тобою?
Наместник молчал.
— Очнись ради бога! Гей, товарищи, давайте-ка сюда!
И в самом деле, это был пан Быховец, шедший в авангарде всей армии князя Иеремии.
Между тем подошли и другие полки. Весть о том, что найден Скшетуский, молнией разнеслась по хоругвям, и все спешили приветствовать милого товарища. Маленький Володыёвский, оба Слешинские, Дзик, Орпишевский, Мигурский, Якубович, Ленц, пан Лонгинус Подбипятка и многие другие офицеры, обгоняя друг друга, бежали по косогору. Но напрасно они заговаривали с ним, звали по имени, трясли за плечи, пытались поднять с камня — пан Скшетуский глядел на всех широко открытыми глазами и никого не узнавал. Нет, скорее наоборот! Казалось, он узнает их, но остается совершенно безучастным. Тогда те, кто знал о его чувствах к Елене, а все почти про это знали, сообразив, где они находятся, поглядев на черное пожарище и седой пепел, поняли все.
— От горя он память потерял, — шепнул кто-то.
— Отчаяние mentem[69] ему помутило.
— Отведите его ко князю. Увидит князя, может, и очнется.
Все, окружив наместника, сочувственно на него глядели, а пан Лонгинус просто руки ломал в отчаянии. Некоторые утирали перчатками слезы, некоторые печально вздыхали. Но тут из толпы выступила внушительная фигура и, медленно подойдя к наместнику, возложила ему на голову руки.
Это был ксендз Муховецкий.
Все умолкли и опустились на колени, словно бы в ожидании чуда. Однако ксендз чуда не сотворил, а не убирая рук своих с головы Скшетуского, вознес очи к небесам, залитым лунным светом, и стал громко читать:
— Pater noster, qui es in coelis! Sanctificetur nomen Tuum, adveniat regnum Tuum, fiat voluntas Tua…[70] Тут он умолк и спустя мгновение повторил громче и торжественней:
— Fiat voluntas Tua!..[71] Воцарилась глубокая тишина.
— Fiat voluntas Tua!.. — повторил ксендз в третий раз.
И тогда с уст Скшетуского изошел голос небывалой боли и смирения:
— Sicut in coeli et in terra![72] И рыцарь, зарыдав, пал на землю.
Глава XVII
Чтобы рассказать, что произошло в Разлогах, придется вернуться несколько назад, к той самой ночи, когда пан Скшетуский отправил Редзяна с письмом к старой княгине. В письме он настоятельно просил, чтобы княгиня, забравши Елену, как можно скорее поспешала в Лубны под защиту князя Иеремии, ибо война может начаться в любую минуту. Редзян, севши в чайку, которую пан Гродзицкий отправил из Кудака за порохом, пустился в путь, но совершал его медленно, так как челн поднимался вверх по реке. У Кременчуга повстречались им войска под началом Кречовского и Барабаша, по приказу гетманов плывшие воевать против Хмельницкого. Редзян свиделся с Барабашем, которому, конечно, рассказал, каким опасностям подвергается пан Скшетуский по пути на Сечь. Посему просил он старого полковника при встрече с Хмельницким настойчиво поинтересоваться судьбой посла. Затем Редзян поплыл дальше.
В Чигирин прибыли на рассвете. Тут их немедленно окружил отряд казаков, спрашивая, кто они такие будут. Они ответили, что едут из Кудака от пана Гродзицкого с письмом к гетманам. Тем не менее набольшему с чайки и Редзяну велено было доложиться полковнику.
— Какому полковнику? — спросил набольший.
— Пану Лободе, — ответили караульные есаулы. — Которому великий гетман велел всех прибывающих из Сечи задерживать и допрашивать.
Отправились. Редзян шел смело, так как не предполагал ничего худого, зная, что здесь уже простирается гетманская власть. Их привели в стоявший поблизости от Звонецкого Кута дом пана Желенского, где квартировал полковник Лобода. Тут им было сказано, что полковник еще на рассвете уехал в Черкассы и что его замещает подполковник. Прождали они довольно долго, пока наконец не отворилась дверь и не вошел ожидаемый подполковник.
При виде его у Редзяна задрожали поджилки.
Подполковником оказался Богун.
Власть гетманская и в самом деле распространялась еще на Чигирин, а поскольку Лобода и Богун к Хмельницкому не переметнулись и, даже наоборот, во всеуслышание заявляли о своей приверженности Речи Посполитой, великий гетман именно им и назначил стоять гарнизоном в Чигирине и за порядком приглядывать велел.
Богун уселся за стол и начал выспрашивать прибывших.
Набольший, имевший при себе письмо от пана Гродзицкого, отвечал за себя и за Редзяна. Разглядев внимательно письмо, молодой подполковник стал подробно расспрашивать, что слышно в Кудаке, и видно было, что ему очень хотелось дознаться, зачем это пан Гродзицкий к великому гетману людей и чайку отрядил. Однако набольший ответить на это не мог, а послание было запечатано печаткой пана Гродзицкого. Допросивши гостей, Богун хотел было отослать их и в кошель полез, дать им на водку, как вдруг распахнулась дверь и пан Заглоба молнией влетел в горницу.
— Что же это делается, Богун! — завопил он. — Подлец Допул лучший тройняк утаивает. Я лезу с ним в погреб. Гляжу — возле угла то ли сено, то ли еще что. Спрашиваю, что там? Говорит: сухое сено! Я гляжу — а там горлышко, как татарин из травы, выглядывает. А-а, коровий сын! Я говорю — давай поделимся: ты, волох, говорю, сено съешь, ибо ты вол, а я мед выпью, ибо я человек. Вот я и принес бутыль для надлежащей пробы. Давай же скорее кубки.
Сказавши это, пан Заглоба одною рукою в бок уперся, а другою поднял бутыль над головой и принялся распевать:
Гей, Ягуся! Гей, Кундуся! Ну-ка дайте кубки!Non timare[73], не пугайтесь, подставляйте губки!
Тут пан Заглоба, увидев Редзяна, внезапно замолк, поставил бутыль на стол и сказал:
— Эй! Как бог свят, это же слуга верный пана Скшетуского.
— Чей? — быстро спросил Богун.
— Пана Скшетуского, наместника, который в Кудак поехал, а меня перед отъездом таким тут лубенским медом поил, что любой кабатчик пускай не суется. Как же там господин-то твой, а? Здоров ли?
— Здоров и велел вашей милости кланяться, — ответил смешавшийся Редзян.
— Ох и лихой это кавалер! А ты как в Чигирине оказался? Зачем хозяин тебя из Кудака услал?
— Хозяин он и есть хозяин, — отвечал на это Редзян. — У него в Лубнах дела, вот он мне и велел вернуться, да и что мне в Кудаке делать-то?
Богун все это время быстро поглядывал на Редзяна, а потом вдруг сказал:
— Знаю и я твоего господина, видал его в Разлогах.
Редзян, словно недослышав, повернул к нему ухо и переспросил:
— Где?
— В Разлогах.
— У Курцевичей, — сказал Заглоба.
— У кого? — снова переспросил Редзян.
— Ты, я вижу, оглох малость, — сухо заметил Богун.
— Не выспался чегой-то.
— Выспишься еще. Значит, твой хозяин послал тебя в Лубны, говоришь?
— Эге!
— У него там, видать, какая-нибудь сударка имеется, — вмешался пан Заглоба, — к которой он свои чувства с тобою и пересылает.
— Да разве ж я знаю, ваша милость!.. Может, и есть, а может, и нету.
Затем Редзян поклонился Богуну и пану Заглобе.
— Слава Иисусу Христу, — сказал он, собираясь удалиться.
— На веки веков! — ответил Богун. — Погоди же, соколик, не спеши так. А почему ты от меня утаил, что состоишь в услужении у пана Скшетуского?
— А потому что ваша милость меня не спрашивала, а я себе думаю, зачем это мне невесть что говорить? Слава Иисусу…
— Постой, сказано тебе. Письма господские везешь?
— Ихнее дело писать, а мое, слуги, отдать, да только тому, кому писаны, так что разрешите уж откланяться вашим милостям.
Богун свел собольи брови и хлопнул в ладоши. Тотчас же возникли два казака.