Но еще менее оснований утверждать, что поход 1812 г. заслуживал того же успеха, как и предшествующие, и если он им не увенчался, то это нечто совершенно ненормальное. В самом деле, нельзя же смотреть на стойкость императора Александра как на нечто ненормальное.
Что может быть естественнее, как сказать, что в 1805, 1807 и 1809 гг. Бонапарт правильно оценил своих противников, а в 1812 г. он ошибся; следовательно, тогда он был прав, а на этот раз нет, и притом в обоих случаях потому именно, что нас тому учит конечный результат.
Все действия на войне, как мы уже говорили раньше, рассчитаны лишь на вероятные, а не на несомненные результаты; то, чего недостает в отношении несомненности, должно быть предоставлено судьбе или счастью, – называйте это как хотите. Правда, мы можем требовать, чтобы доля счастья была как можно меньше, но лишь по отношению к конкретному случаю, т. е. в каждом отдельном случае эта доля должна быть возможно меньше, но из разных случаев мы вовсе не обязаны предпочитать именно тот, в котором меньше всего подлежащего сомнению. Это было бы, согласно всей нашей теоретической установке, огромной ошибкой. Бывают случаи, когда величайший риск является величайшей мудростью.
Во всем том, что действующее лицо предоставляет судьбе, по-видимому, нет никакой его заслуги, а следовательно, в этой части на него и не ложится никакой ответственности; тем не менее, мы не можем удержаться от внутреннего одобрения всякий раз, как ожидание полководца оправдывается. Когда же оно срывается, мы испытываем какое-то чувство неудовлетворенности. Дальше этого и не должно идти суждение о правильном и ошибочном, которое мы сознаем только на основании конечного результата или, точнее, которое мы просто находим в нем.
Однако нельзя не признать, что чувство удовлетворения, испытываемое нашим сознанием от меткого действия, и чувство неудовлетворенности – от промаха все же покоятся на смутной догадке, что между успехом, приписываемым счастью, и гением действующего лица существует тонкая, невидимая умственному взору связь, и эта гипотеза доставляет нам известное удовлетворение. Такой взгляд подкрепляется тем, что наш интерес возрастает и переходит в более определенное чувство, когда в деятельности того же самого лица удачи и промахи часто повторяются. Отсюда становится понятным, почему счастье на войне принимает гораздо более благородный облик, чем счастье в игре. Повсюду, где благоприятствуемый счастьем вождь не задевает как-либо наши интересы, мы с удовлетворением будем следить за его успехами.
Итак, критика, после того, как она взвесила все, что принадлежит к области человеческого расчета и может быть удостоверено, должна предоставить слово конечному исходу в той части, в которой тайная внутренняя связь вещей не воплощается в видимых явлениях. При этом она должна, с одной стороны, оградить этот безмолвный приговор высшего судилища против напора необузданных мнений, с другой – возразить против нелепых злоупотреблений, которые могут быть допущены этой высшей инстанцией.
Этот приговор успеха всегда должен, следовательно, удостоверить то, чего не может распознавать человеческий ум. К нему приходится обращаться, главным образом, в вопросе о духовных силах и их воздействии, отчасти потому, что о них можно судить с наименьшей достоверностью, а отчасти и потому, что они, близко соприкасаясь с волей, легко ее обусловливают. Там, где решение вызвано страхом или мужеством, между чувством и волей не может быть установлено ничего объективного, а следовательно, здесь уже мудрость и расчет более не влияют на вероятный исход дела.
Теперь мы еще позволим себе высказать несколько замечаний об орудии критики, а именно о языке, которым она пользуется, ибо критика в известной степени является спутником военных действий; ведь дающая оценку критика – не что иное, как размышление, которое должно предшествовать действию. Поэтому мы полагаем, что крайне существенно, чтобы язык критики носил такой же характер, какой должен иметь язык размышлений на войне; иначе он теряет свою практичность и не дает критике доступа в действительную жизнь.
При рассмотрении вопроса о теории ведения войны мы говорили, что она должна воспитывать ум вождей или, вернее, руководить их воспитанием. Она не предназначена к тому, чтобы снабжать вождя положительным учением или системами, которыми он мог бы пользоваться как готовыми орудиями ума. Но если на войне для суждения о данном случае построение научных подсобных линий[39] не только не нужно, но даже недопустимо, если истина не выступает здесь в систематическом оформлении и берется не из вторых рук, а непосредственно усматривается естественным умственным взором, то так же должно быть и при критическом рассмотрении.
Правда, мы видим, что всякий раз, как представляется слишком громоздким устанавливать природу явлений, критика должна опираться на уже окончательно признанные в теории истины. Однако подобно тому, как деятель на войне более повинуется этим теоретическим истинам тогда, когда слил свое мышление с их духом, чем когда он видит в них лишь внешний мертвый закон, так и критика не должна ими пользоваться как чуждыми законами или алгебраическими формулами, при применении которых не требуется искать нового доказательства. Она должна всегда сама светиться этими истинами, предоставляя теории лишь более точное и обстоятельное их доказательство. Таким образом критика избегнет таинственного и запутанного языка и будет литься простой речью в прозрачном, т. е. всегда наглядном ряде образов.
Правда, это не всегда вполне достижимо, но таково должно быть стремление критического изложения. Оно должно применять как можно меньше сложных форм распознавания и никогда не пользоваться построением научных подсобных линий как собственным аппаратом установления истины, но ко всему подходить с простым и свободным умственным взором.
Однако это благочестивое стремление, если мы можем позволить себе так выразиться, к сожалению, до сих пор господствовало лишь в очень немногих критических разборах, большинство же их из какого-то тщеславия тянулось к идейной напыщенности.
Первое зло, с которым часто приходится встречаться, – это беспомощное, совершенно недопустимое применение известных односторонних систем как формального закона. Но всегда нетрудно показать всю односторонность такой системы, и стоит это сделать хотя бы однажды, чтобы раз навсегда подорвать авторитет ее судейского приговора. Здесь мы имеем дело с определенным явлением, а так как число возможных систем в конечном счете может быть лишь незначительно, то сами по себе они представляют еще меньшее зло.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});