эти магазины неплохо срубают, — сказал я отцу, показывая на ряд лавочек, торгующих оградками для могил и цветами.
— Основательно, — подтвердил он, — однажды я купил у них урну для бабушки, но как-то прихожу, смотрю — разбили. Это, конечно, давно было. Лет двадцать назад.
— И гробы.
— Да, они торгуют гробами с надписями.
— Вечность в деревянных макинтошах, — произнес я. Но отец смотрел прямо перед собой и тихо семенил, он всегда так ходил по улице. Казалось, он забыл, о чём мы разговаривали.
— Ты прямо сразу за границу?
— Видимо, да. Меня здесь сейчас ничто не держит. Может, на пару дней зависну в Лондоне.
— Потом куда? Во Францию?
— Скорей всего в Северную Америку.
— Был там во время войны, — механически сообщил он. — Александрия.
— Ага.
— Я знаю! Как раз накануне смерти твоей тети Элеоноры.
— Чего?
— Обнаружил, что урну разбили. Вандалы.
— Да, жалко.
— Заплатил за нее 17/6 долларов. Недешево. Пошли, тут через дорогу можно выпить.
Благодаря стоявшему перед каждым из нас стаканом виски, было несложно воссоздать то поверхностное взаимопонимание, которое многими годами раньше я санкционировал сам себе для партий в пул — никогда не загонять в лузу оппонентский шар. Даже потом нашлась тема для разговора, а обоюдная игровая неопытность вызвала у нас улыбку, смех, чувство общности. И так, пока мы не вернулись обратно на солнце и не распрощались. Я — на какие-то занятия в университете, отец — пить кофе в своем любимом кафе, читая и перечитывая местную газету.
Отец, как и дядя, любил снова и снова вспоминать про Каир, Яффу, — апельсины там здоровенные, просто не апельсины, а дыни, — и Суэц, пересказывать историю, как его ранило в голову шрапнелью — осторожно ощупывая пальцами скальп — и в итоге его «списали», отправив в генеральный госпиталь, а оттуда — домой в родную Англию. Так как он нежно выговаривал это словосочетание, я не переставал удивляться, как это он упустил связь между возвращением домой и к тому, к чему он возвратился — возвратился ли он? Поскольку складывалось впечатление, что прошедшие годы и обрывки воспоминаний были единственным позитивом во всей его жизни. После пары стаканов он непременно заговаривал о них, и с того самого дня, как он ступил на английскую землю, он не знал ничего, кроме унижения. Я вырос в мире, где о папиной безработице упоминалось лишь сдержанным шепотом и ни в коем случае не в присутствии гостей. Вот это было время, Джо! Конечно, ты был слишком мал! Отличный скотч, знаешь почем? 7/6 баксов за пузырь, представляешь! Апельсины в Яффе — хочешь сам рви, хочешь — найми черномазого за пару акеров[41], столько подержанная мебель стоила; очень плохо, что ты не обзаводишься домом, могу подсказать дешевый вариант, есть знакомый агент, Сильверштейн, отличная контора в Ист-Энде, с евреями стоит иметь дело. Видел, как мужика в Центральном Уголовном осудили, пятнадцать тысяч золотых часов, за контрабанду, ты подумай! Ничего удивительного, подоходный налог, чертовы грабители… разговоры, оканчивающиеся его замечанием о чьей-то смерти, о новостях из рубрики с некрологами. Будто, повествуя безмолвно о чужой скорби, печатные заметки сообщали, что его время истекает.
Я долго сидел, размышляя об отце, в гостиничном холле, где, дабы разогнать припозднившихся бухариков, погасили почти все лампы. Почти все расползлись, осталась всего одна тётка со стеатомой, и та норовила подольше скрываться в буфетной комнате. Но я начал находить удовольствие в унылости и опустошённости помещения.
Убийца зашёл и сел на некотором расстоянии за столик, единственный, кроме моего, где ещё горела лампа. Я засёк его появление, едва он зашел, но это было словно я удерживал в памяти его визуальный образ в бессознательном состоянии и не совсем связанный с тем, что в настоящий момент я воспринимал. Плоский его образ, лишенный контура, в те десять минут, в течение которых я продолжал скользить взглядом по полым нишам помещения, безвкусной их навороченности, с точки зрения профессионального штукатура, среди теней, в прямоугольном сумраке потолка. Эта пустота, эта сырость, запах лежалого пепла, спирали голубоватого дыма — всё это поднималось наверх под крышу и собиралось в накрапывающее переменчивое облако, как это бывает в зрительном зале, опустевшем после представления. Потом вдруг — минут за десять, по-моему — я неожиданно понял, что он сидит за освещенным столиком, словно поджидая, а это он и делал, белая клякса лица и тёмно-синий костюм, и мне показалось, что он пожилого возраста.
В следующий миг показалась стеатома и пошла к его столику. Возможно, из-за неё я обратил на него внимание. Я уже чувствовал её беспокойство и догадывался, что сам факт появления нового клиента её сильно взбодрил. А я таким образом срывался с крючка.
А потом мы оба сидели во всем том вакууме, и я неожиданно сообразил, что, пожелай один из нас обратиться к другому, ему придется закричать во весь голос. А стоит мне заговорить в полный голос, со всех сторон сбегутся должностные лица, швейцары, портье, ночные клерки, горничные, с целью засвидетельствовать бред сумасшедшего.
Но вышло иначе. Когда наш джентльмен открыл рот, он заговорил пронзительным голосом, но не громко.
— Вы не из Лондона?
Я ожидал, что он обратиться ко мне и был застигнут врасплох. Начал было отвечать «да», но оно сползло до ничего не значащего жеста рукой, который означал огромное пространство помещения и невозможность поддерживать разумную беседу на таком большом расстоянии. Он поднялся и приблизился. — Сяду здесь, не к чему орать. — поведал он мне, а я поймал себя на соглашающейся улыбке. Теперь он здесь по твоему недвусмысленному приглашению, размышлял я. Всё, что происходит — твоих рук дело. Стол, мужик, блеклый свет, стеатома, подворовывающая пирожные в кладовой. Он что-то собирался сказать, но я опустил ладонь ему на бедро в непосредственной близости от паха и посмотрел ему в глаза. Он напоминал оглушённую рыбу, здоровую треску, распластанную на мраморе. У него отвисла челюсть. Затем он отодвинулся, стараясь сбросить мою ладонь, вцепившуюся в него как крюк в говядину, и его лукавая и вкрадчивая физиономия резко подскочила к моей роже, с выражением, заставляющим вспомнить, что не стоит светиться возле кладовой, где, видимо, трудится стеатома.
— Не здесь! — шепнул он беззвучно.
Тут мне ни с того ни с сего пришло в голову, что лизни я его в лицо, как это свойственно коровам, он непременно взвизгнет.
Когда я встал, чтобы идти в свой номер, он оставался за столом (откуда, конечно, он так и не поднимался). Я прошел через холл в фойе,