Мгновения
Портфель "ЛГ"
Мгновения
Юрий БОНДАРЕВ
Юрий Бондарев давно стал живым классиком русской литературы, многие годы руководил Союзом писателей России. Младший лейтенант Великой Отечественной, Юрий Васильевич, увенчанный государственными и литературными лаврами, не превратился в литгенерала, предпочтя Великое Одиночество художника всяческой суете.
Его первый сборник рассказов «На большой реке» вышел в 1953-м. Так что почти 60 лет книги Юрия Васильевича стоят на полках каждой библиотеки не только в России. Преданные читатели нетерпеливо ждут каждой публикации. «ЛГ» рада представить новую россыпь «Мгновений» – романтических и философских миниатюр, над циклом которых писатель работает уже много лет.
Утро благодати
Погожее майское утро, стою на берегу моря, сиреневого, тихого, с туманцем на горизонте (там пунктирами проступают рыбачьи суда), и меня радостно овеивает весенний воздух вместе с тепловатым запахом водорослей.
В тишине легко, ласково набегает мелкая волна, шуршит о песок, и я слышу из синевы воздуха, воды и неба крики лебедей: каждое утро они пролетают с ближних озёр в эту сторону бесконечного праздника синевы.
И, слушая эти плывущие в синеве звуки, вижу брачную игру чаек на отмели, вижу, как самка, пригнув головку к земле, тонко и страстно попискивая, ходит, танцует перед самцом, чуть касаясь клювом его красного клюва, белых перьев на его зобу. А он, независимо вскидывая голову с чёрными в круглых обводах немигающими глазами, снисходительно принимает её ухаживанье, её нежные прикосновения, порой возбуждённо, скандально крича, воинственно взлетает и, угрожающе распластав серповидные крылья, отгоняет чужого, неопытного самца, подошедшего слишком близко. Потом садится неподалёку от самки, а она, маленькая, настойчивая, снова поспешно приближается к нему, доказывая, объясняя что-то на весеннем языке птичьей любви. Было удивительно, что после брачной минуты самка уже позволяла приблизиться к своему избраннику другим самкам, и тот, гордый, преданный, охраняя свою молодую супругу, то и дело зло взмывал в воздух, преследуя завистников, которые с базарным криком пытались помешать их семейному общению.
А утренняя тишина грелась на берегу в тёплых кронах сосен, в тенях на траве, и чувствовалось лето в высоком небе, в парении дальних чаек над морем, чистом, покойном в этот благословенный час.
Он и она
Он боялся собственных чувств и, лёжа без сна в постели, думал: «А может быть, то, что я испытываю к ней, просто страх? Я больше её не увижу, и этот страх есть моя горькая любовь?» Его терзала мысль, что нельзя ничего исправить: завтра она уедет в Иркутск, за тридевять земель, и завтра они навсегда расстанутся.
И вот когда наступил тот страшный день, она сказала ему с грустной полуулыбкой:
– Помолись, если ты умеешь.
– Бог нас храни, – выговорил он с нерешительной истовостью молитву, не точно помня слова, и покраснел: «О, как я сейчас жалок в страхе остаться без неё».
Её поднятые накрашенные ресницы расширяли глаза, и были они задумчиво-грустными.
– Митя, – позвала она шёпотом.
Вымученно улыбаясь, он кинулся к ней.
– Я здесь, я здесь! Что ты хотела сказать?..
И, обнимая её, срывающимся голосом он повторял:
– Когда я думаю, что тебя не будет со мной, милая моя, мой единственный друг, что я буду делать без тебя? Как ведь странно: какая-то пирушка у твоих друзей, и я оказался там! Нет, всё неслучайно. Так просто не может быть, это судьба, я верю, верю, что такое бывает раз в жизни. Зачем же ты уезжаешь, если я люблю тебя! Знаю, что тебя пугает… Но я буду работать день и ночь… с утра до вечера! И буду любить, очень любить тебя!
– Если я не уеду домой… мы совершим безумие, – сказала она как будто самой себе и тряхнула головой. – Нет, нет, мы почти не знаем друг друга. Разве за десять дней можно узнать? Я не могу… Как мы станем жить, бедные студенты? Мы умрём с голода, хороший мой Митя…
– Что ты, что ты! Я всё смогу, я никакой работой не побрезгую, я всё сделаю для тебя! Я буду мусор возить, ямы копать… всё буду делать, пойми меня, пойми!..
Он говорил сбивчиво, страстно, убеждая её, целовал её руки, её колени, обтянутые студенческими джинсами, а она гладила его по голове, наклоняясь над ним, и повторяла шёпотом:
– Митенька, Митенька мой…
Вечером она уехала, и на прощание виновато попросила его, чтобы он не провожал на вокзал: так будет легче и ему, и ей. И целый месяц после её отъезда он находился в состоянии, которое позднее так не испытывал.
По ночам безысходность захлёстывала его, он стонал и морщился от горячо подступавших слёз. В полусне вскрикивал, открывал глаза, тогда темнота наваливалась на него душной тяжестью, и ему казалось, что даже в бредовом забытье он ненавидел себя за жалкую нерешительность в день её отъезда.
«Что же со мной случилось? – спрашивал он себя, ясно сознавая, что произошло. – Да ведь так я сойду с ума!..»
Русская проза
Цельность тысячелетия русской культуры вряд ли мы способны утвердить в своём сознании – разнообразие талантов, словесных, художественных и философских направлений не поддаётся построению в законченную геометрическую фигуру.
Можно ли самоуверенно ответить, каким путём пошла русская проза? Кто пастырь? Кто проводник? Кто учитель? И Пушкин, и Толстой, и Гоголь, и Карамзин (ранее) и первый романист – протопоп Аввакум с бесподобным своим языком.
Здесь сомнений быть не могло, но родилась и проза Лермонтова, которая, как мне кажется, стала знаком современной прозы, соединив в брачный союз глагол (пушкинский стиль) с эпитетом (гоголевские краски и определения).
Может быть, поэтому лермонтовская проза после слияния двух кровей обладает долговечной молодостью.
Пожалуй, Гоголя следует твёрдо назвать реалистом, ибо и сатира, и гипербола, и фантазия входят составными частями в его творения. Публицистику Гоголя мало кто знает. «Выбранные места…» пока ещё за семью печатями, на которых стоит именной знак Белинского, кстати, сожалеющего позднее о несдержанном своём гневе.
Увидел лицо
Я очнулся от сна и лёжа вдруг увидел своё лицо со стороны. У меня были широкие зеленоватые глаза, чуть надменные скулы и длинные льняные растрёпанные волосы до плеч, как у молодого русского воина, снявшего шлем после боя. Это лицо могло бы показаться красивым, если бы не смотрело так самоуверенно и жестоко.
Таким я был когда-то в далёком мире? Неужели это моё лицо оттуда, из той полынной степи, из поднятых до горячего солнца смерчей ветра и пыли, где носились разбойный свист, дикие татарские крики, топот, ржание коней, смертный взвизг стрел, удары, скрежет железа, стоны раненых, плач детей в повозках?
И с мучительным преодолением, будто сквозь упругую толщу, я внезапно почувствовал, что познаю в себе секунды прошедших веков, смутными толчками возникших в моих генах.
С неуверенностью я встал, подошёл к зеркалу и, всматриваясь, не узнал своё лицо, новое, изменённое угодливой виноватой улыбкой. Что такое?
Кто тот человек в зеркале? Я попробовал вернуть губы в нормальное положение, но улыбка застыла как гипсовая. Я никогда не предполагал, что можно так постыдно, так идиотически-виновато улыбаться, и эта улыбка куклы была отвратительна. Оно возбуждало у меня мысль о чём-то гадливом, низком, оно испугало меня позорным малодушием, ещё не пережитым мною, но что может открыться однажды, если в конце жизни я предам то смертельное поле и ледяные сталинградские степи, политые кровью.
Рассказ режиссёра
Она приснилась мне в белом, словно бы подвенечном платье, какие никто тогда не носил, она стояла, прямая, бледная, с опущенными глазами (даже тени ресниц были видны на щеках), и я чувствовал её рядом с собой посреди московского двора, где давным-давно жил в детстве, а вокруг суетились, бегали какие-то испуганные безликие люди, безголосо кричали, задирали головы к ночному небу – низко над крышами партиями шли, возникая из зарева, чёрные бревнообразные самолёты.
Я знал, что бомбоубежище в другом конце двора, метрах же в пяти справа, за тамбуром, была каменная лестница в подвальчик, там до войны держали дрова, – дверь, обитая войлоком, темнота, запах плесенной сырости, – и я тянул её за руку не к бомбоубежищу, но к этим чернеющим ступеням вниз с таким неистовым молодым желанием страсти обнимать, целовать её в темноте подвальчика, скрывшись от людей, от их животного страха неприятного и непонятного мне. Только одно я испытывал тогда: ощущать её губы, её грудь, крепко обтянутую скользкой шелковистой материей платья, я так вожделенно хотел быть с ней вдвоём, так хотел её прохладной молчаливой близости, что сердце оглушающим колоколом ударяло в висках.