Чтобы дать представление о разговорах и быте плотовщиков, показать эту жизнь на плотах — жизнь, исчезнувшую и почти забытую, я здесь вставлю главу из книги, над которой урывками работал в течение пяти-шести лет; может быть, и кончу ее еще лет через пять-шесть. Это история жизни простого деревенского парнишки, Гека Финна, сына местного пьяницы, которого я знал, когда жил там, на Западе. Он удрал от преследований отца и от преследований доброй вдовы, которая хотела сделать из него чистенького, правдивого, благонравного мальчика; с ним сбежал также Джим, чернокожий невольник этой вдовы. Они находят обломок старого плота (вода высока, и стоит летнее затишье) и плывут по ночам, скрываясь днем в прибрежном ивняке, плывут в Каир, откуда негр хочет пробраться в «свободные» штаты. Но в тумане они проплыли мимо Каира, сами того не заметив. Постепенно они начинают понимать, что случилось, и негр уговаривает Гека Финна не мучиться больше сомнениями, а просто подплыть к большому плоту, виднеющемуся на недалеком расстоянии впереди, залезть на него под покровом темноты и из подслушанных разговоров добыть все нужные сведения.
«Но вы понимаете, что молодежь ждать не любит, особенно когда не терпится узнать что-нибудь. Поговорили мы, поговорили, и наконец Джим сказал, что ночь очень темная и что невелик риск доплыть до большого плота, залезть на него и подслушать, — они наверняка будут говорить о Каире, рассчитывая, может быть, сойти на берег поразвлечься или, во всяком случае, послать туда лодки для покупки виски, свежего мяса или еще чего-нибудь. Джим был хоть и негр, но удивительно толковый малый: когда нужно, он всегда мог придумать хороший выход.
Я встал, скинул свои лохмотья, прыгнул в воду и поплыл на огонь, горевший на плоту. Приблизившись, я стал плыть медленнее и осторожнее. Но все было в порядке: у весел — ни души. Я проплыл вдоль плота, прямо до костра, горевшего посредине, затем вылез на плот, пополз потихоньку и спрятался в связках гонта, лежавших на подветренной стороне. У костра сидело тринадцать человек,—наверно, это и были вахтенные; вид у них был здорово свирепый. У них был кувшин и оловянные кружки, и кувшин все время ходил по кругу. Один из матросов пел, вернее — орал песню, — и песню не из пристойных, во всяком случае не для гостиной. Он завывал в нос и долго тянул последнее слово каждого куплета. Пропоет строчку, остальные подхватят и заорут, как индейцы в бою, а потом он опять затянет другой куплет. Песня начиналась так:
Жила у нас красотка,Был муженек у ней,Его она любила крепко,А друга — во сто раз нежней.Споем — трурилу, рилу-рилу,Труту-ри-лу-ри-лей,Его она любила крепко,Но друга во сто раз сильней…
И так без конца — четырнадцать куплетов. Выходило у него неважно, и когда он начал следующий куплет, один из сидевших высказал догадку, что именно от этой песни околела старая корова; другой сказал: «Дай передохнуть!»; а третий посоветовал ему вообще прогуляться. Они изводили его, пока он не взбесился, вскочил да как начал крыть всю компанию, крича, что может оттузить любого из этих воров.
Все они собрались на него налететь, но тут самый здоровенный из них вскочил и говорит: «Сидите, где сидели, джентльмены. Дайте его мне: он мне как раз по зубам!»
И он трижды подпрыгнул, щелкая каблуками при каждом прыжке, потом сбросил свою изодранную в клочья овчинную куртку и прокричал: «Сидите смирно, пока я его не отделаю! — Сбросил свою истрепанную шляпу и снова прокричал: — Сидите смирно, пока не кончатся его страдания!»
И, подпрыгнув, снова щелкнул каблуками и завопил: «У-ух! Я настоящий старый убийца, с железной челюстью, стальной хваткой и медным брюхом, я трупных дел мастер из дебрей Арканзаса! Смотрите на меня! Я тот, кого прозвали «Черной Смертью» и «Злой Погибелью!» Отец мой ураган, мать — землетрясение, я сводный брат холеры и родственник черной оспы с материнской стороны. Смотрите на меня! Я проглатываю на завтрак девятнадцать аллигаторов и бочку виски, когда я в добром здоровье, или бушель гремучих змей и мертвеца, когда мне нездоровится. Я раскалываю несокрушимые скалы одним взглядом и могу перереветь гром! У-ух! Отойди все назад! Дайте моей мощи простор! Кровь — мой излюбленный напиток, и стоны умирающих — музыка для моего слуха! Обратите иа меня ваши взоры, джентльмены, и замрите, затаив дыхание, — вот я сейчас выйду из себя!»
При этих словах он тряс головой, свирепо озирался, топчась на месте и засучивая рукава, потом вдруг выпрямлялся и, колотя себя кулаком в грудь, выкрикивал: «Взгляните на меня, джентльмены!» Окончив свою речь, он снова трижды подпрыгнул, щелкая каблуками, и заревел вовсю: «У-ух! Я самый кровожадный на свете из всех сыновей дикой кошки!»
Тогда тот, который начал ссору, нахлобучил свою старую шляпу на правый глаз, потом наклонился вперед, скрючив спину и выпятив корму, то выставляя, то пряча кулаки, и так прошелся по кругу раза три, пыжась и тяжело дыша. Потом вдруг выпрямился, подпрыгнул трижды, щелкая в воздухе каблуками (за что ему громко заорали «ура»), и тоже стал выкрикивать: «У-ух! Склоните головы и падите ниц, ибо приблизилось царство скорби! Держите меня, не пускайте — я чувствую, как рвутся из меня силы! У-ух! Я — сын греха, не давайте мне воли! Эй, хватайте закопченные стекла, вы все! Не рискуйте смотреть на меня простым глазом, джентльмены! Когда я хочу порезвиться, я сплетаю меридианы и параллели вместо сети и ловлю китов в Атлантическом океане! Я почесываю голову молнией и убаюкиваю себя громом! Когда мне холодно, я подогреваю Мексиканский залив и купаюсь в нем, а когда жарко — обмахиваюсь полярной бурей; захочется пить — хватаю облако и высасываю его, как губку; захочется есть — обгладываю земной шар, и голод ползет за мной по пятам. У-ух! Склоните головы и падите ниц! Я накладываю ладонь на солнце — и на земле наступает ночь; я откусываю ломти луны и ускоряю смепу времен года; только встряхнусь — и горы рассыпаются. Созерцайте меня через кусок кожи — не пробуйте взглянуть простым глазом! Я человек с каменным сердцем и лужеными кишками! Избиение небольших общин для меня минутное развлечение; истребление народов — дело моей жизни! Необъятные просторы великой американской пустыни принадлежат мне: кого убиваю — хороню в собственных владениях! — Он снова подпрыгнул и трижды щелкнул каблуками в воздухе (за что его снова приветствовали воем «ура!»), потом остановился и проревел: — У-ух! Склоните головы и падите ниц, ибо на вас идет любимое Детище Напасти!»
Тогда другой, тот, кого звали Бобом, снова стал пыжиться и пыхтеть; в свою очередь Детище Напасти стал хвастаться еще пуще прежнего, а потом они принялись наскакивать друг на друга, тыча в лицо друг другу кулаками, вопя и рыча, как индейцы. Потом Боб нелестно обозвал Детище, Детище — Боба; Боб стал осыпать Детище самыми отборными ругательствами; тот ему ответил потоком гнуснейших проклятий; Боб сбил с противника шляпу, тот поднял ее и в свою очередь отшвырнул футов на шесть истрепанную шляпу Боба. Боб пошел поднять ее и сказал, что, мол, он так этого не оставит, потому что он, Боб, — человек, который ничего не прощает и не забывает, и что лучше бы Детищу поостеречься, потому что подходит время, — он клянется в том своей жизнью, — подходит час, когда Детищу придется расплачиваться с ним всей кровью собственного тела. Ну что ж, говорит Детище, никто с таким удовольствием, как он, не ждет этого часа, по пока что он честно предупреждает Боба, что лучше тому никогда не попадаться на его пути: он до тех пор не будет знать покоя, пока не искупается в его крови, такой уж у него характер, а сейчас он щадит Боба только ради его семьи, если она у него имеется.
И оба они стали отступать друг от друга, рыча и тряся головами и похваляясь тем, что они когда-нибудь сделают друг с дружкой. Но тут вдруг вскакивает черноусый малый и говорит: «А ну-ка, валите сюда, цыплячьи печенки! Я вас, трусы вы этакие, разделаю!»
И он их действительно разделал. Он схватил их, стал трясти и лупить ногами, швыряя их наземь и снова сваливая, прежде чем они успевали подняться. Ей-богу, но прошло и двух минут — и они заскулили, как щенки, а вся орава вопила, гоготала и хлопала в ладоши, выкрикивая: «Ну-ка, отчаливай, трупных дел мастер!», «Ага! Бери его, Детище Напасти!», «Молодчага, маленький Дэви!» —Ну прямо сущий ад стоял! У Боба и у Детища носы были в крови и синяки под глазами, когда они наконец вырвались. Маленький Дэви заставил их признать, что они подлецы и трусы и недостойны есть с собакой или пить с иегром. Потом Боб и Детище очень торжественно пожали друг другу руки и сказали, что всегда друг друга уважали и охотно забудут прошлое, после чего они обмыли физиономии в реке. Но тут прозвучала команда — приготовиться к повороту, и одни пошли вперед, а другие — к корме, чтобы взяться за весла.