Англия, напротив, вела свои войны холодно и трезво. Она смотрела на них как на коммерческие предприятия, начиная со Столетней войны. Дух меркантилизма в равной степени поддерживал природную стойкость и знатного барона, и простого наемного лучника в битвах при Креси и Азенкуре. Дух меркантилизма безраздельно господствует в английской армии на протяжении веков. С XIV столетия по 1915 год она остается наемной; английский солдат привык продавать себя по шиллингу в день.
Германия же начиная с XVI века служила Европе главным рынком наемников, где всякий желающий мог по сходной цене приобрести столько пушечного мяса, сколько было надобно. Продавали себя сами, давали продавать на вывоз своим владетельным князьям, целые армии продавали на корню, вроде прусской, которая стала при Фридрихе II шпагой Англии на континенте. Такие традиции и формировали боевой дух германского воинства.
Помимо общенациональных, эти специфически армейские традиции широко использовались империалистической буржуазией Британии, Германии, Франции для того, чтобы держать в окопах мировой войны своих рабочих и крестьян. В Италии, где у милитаризма не было сколь-либо глубоких исторических корней, удержать их не удалось, и первое же серьезное поражение (у Капоретто) сломало итальянскую армию и превратило ее в разбегавшиеся по домам толпы дезертиров. В других воюющих странах Запада парни в солдатских шинелях также в конце концов поняли, что их подло обманули. Ричард Олдингтон, английский писатель, вошедший в литературу из окопов империалистической войны, так позднее писал о герое своего романа: «Я бы хотел, чтобы он не подставлял себя под огонь пулемета за неделю до окончания пытки. Сколько лет он противостоял свиньям (британским)… Дурак! неужели он не понимал, что наш единственный долг — продержаться и разгромить свиней?» [47]. Но этот праведный гнев оказался бессильным. Душевная опустошенность и безмерная усталость породили «потерянное поколение». «Прощай, оружие!» — стало его девизом.
В России не было «потерянного поколения», а было поколение, свершившее Октябрьскую революцию.
И в этом выборе между империалистической войной и социалистической революцией (третьего дано не было) определенную роль сыграло и отношение русского солдата к войне вообще. Русский солдат воевал не из-за корысти и не ради славы. В его ранце в отличие от француза никогда не лежал маршальский жезл, а в кармане в отличие от англичанина и немца — туго набитый кошелек. Война сулила ему только лишения, раны, увечья и смерть. Он не отказывался воевать, но ему нужно было верить в то, что сражается он за правое дело. (Вещь совершенно излишняя не только для наемника, продающего вместе со своей кровью и совесть, но и для рыцаря: кто в «божьем суде» победил, тот и прав, главное — победа и горе побежденным!) Когда Петр III затеял было свою «войну великолепия» против Дании исключительно в угоду Фридриху II, он быстро оказался со свернутой шеей. Его супруга усвоила урок: когда Англия, не слишком довольная своими немецкими наемниками, пожелала закупить оптом русских солдат для ведения войны в североамериканских колониях, Екатерина II, постоянно нуждавшаяся в деньгах, все же отвергла заманчивую сделку. Она по-женски интуитивно, тонко чувствовала, где проходят действительные границы ее формально ничем не ограниченной власти, и никогда не переходила их. Она могла безнаказанно раздавать десятки тысяч крепостных своим фаворитам, но в отличие от какого-нибудь герцога Вюртембергского или Гессенского самодержица всероссийская не была властна продавать своих солдат иностранным государям.
То, на что не осмеливался царизм в зените могущества, он был вынужден силой мирового финансового капитала сделать на наклонной плоскости к своей могиле. Его «демократические» преемники — Львовы, Милюковы, Керенские и др. — продолжали идти по роковому пути. Вместе со своим французским собратом по масонскому ордену, тоже министром и тоже «социалистом» Альбером Тома, премьер Керенский в сопровождении блестящего эскорта в каком-то особо шикарном автомобиле под громадным государственным флагом отправился в турне по только что отведенным с фронта для отдыха и пополнения частям. Тома, приняв обычную для него позу народного трибуна, слегка завывая подобно корнелевским героям на сцене «Комеди франсэз», картинным жестом показывал на Запад русским солдатам, и те добродушно ему хлопали, не жалея ладоней, и кричали «Бис!» и «Браво!». Но когда председатель Временного правительства разъяснял им уже по-русски, что французские союзники призывают их перейти в наступление ради защиты свободы и демократии, то в ответ услышал: «Покажите нам сначала тайные договоры, мы хотим знать истинную цель войны!» Те, кого презрительно называли «серой скотинкой», доказали делом немного спустя, в Октябре, что они люди, и притом не такие уж серые. Их удалось просветить.
Из того факта, что русские не захотели воевать за Константинополь, англо-французские дипломаты и военные советники в России сделали вывод о том, что они вообще не способны больше воевать. В одном из документов, составленном в 1917 году французской военной миссией под начальством генерала Табуи, черным по белому было написано так: «Россию в настоящее время можно сравнить с такими дезорганизованными странами, как Судан и Конго, где нескольких дисциплинированных европейских батальонов вполне достаточно для водворения порядка и прекращения анархии» [48]. В том же духе генерал Бертелло пишет специальный доклад для президента Франции, а затем отстаивает его основные тезисы в личной беседе. «Он полагает, — записывает Пуанкаре после встречи с Бертелло, — что пяти или шести тысяч союзных войск было бы достаточно, чтобы контролировать всю страну» [49]. На основании таких и подобных данных вопрос о вооруженной интервенции в русские дела был решен положительно.
Итак, интервенция. Великий Октябрь принес миру не меч, но мир. В ответ на мирный вызов против него пошли с мечом. И не пять-шесть тысяч, а в десятки раз больше. Для Советской России наступил, как говорят испанцы, «час истины» — торжественный и грозный час испытания, когда уже неважно, чем человек или народ кажется, что о нем говорят и думают, что он сам говорит и думает о себе, когда спадают все обманчивые покровы видимости и он предстает тем, что он есть. В самой глубинной своей сути.
Посмотрим же, как эта сущность, сохранившая в себе прошлое бытие военной державы, проявила себя в решающие для судеб социализма годы.
Собственно говоря, ее могли бы разглядеть даже проповедники вооруженной интервенции, если бы захотели узнать истину. Однако все эти бесшабашные дипломаты вроде Бьюкенена, убеждавшего свое правительство в том, что большевики способны только на разрушение, на распространение анархии, на разложение, но не на строительство, не на дисциплину, не на созидание, все эти лихие генералы типа Нокса, Табуи, Бертелло, толкующие о нескольких карательных батальонах, — все они видели в России лишь то, что хотели видеть, и закрывали глаза на то, что их резало. Обратим же внимание на то, что в свое время непостижимым образом выпало из поля зрения дипломатов, генералов и правительств Антанты.
«Развал Балтийского флота» оставался дежурной темой русской буржуазной печати с февраля по октябрь 1917 года. Здесь, в Кронштадте и на кораблях, во время Февральской революции матросы вооруженной рукой расправлялись с реакционным офицерством. Здесь офицерский корпус в целом в отличие от остальной армии и Черноморского флота перестал быть политической силой. Здесь особенно быстро происходил рост большевистского влияния. И не случайно: балтийцы — это в большинстве своем молодые рабочие, привычные к технике и потому после мобилизации направленные не в окопы, где с трехлинейкой и гранатой умело могли управиться и новобранцы из деревень, а на боевые корабли. Пролетарская по своему социальному происхождению матросская масса, имевшая уже навыки революционной борьбы, оказалась в императорском флоте лицом к лицу с высокомерной, застывшей в дворянско-крепостнических традициях офицерской кастой, которая также успела приобрести свои навыки — палаческие — в борьбе против революции. Отчужденность и враждебность между офицерской кают-компанией и матросским кубриком были степенью выше, чем те, что разделяли офицерский блиндаж и солдатскую землянку на фронте. Концентрированная классовая ненависть и оказалась той взрывчаткой, что, по словам буржуазии и соглашателей с ней, «развалила» Балтфлот.
Но вот в начале октября со сторожевых миноносцев в главную русскую морскую базу в Гельсингфорсе летят радиограммы о том, что весь германский флот вышел в открытое море. Предательство «патриота» Корнилова, мечтающего стать русским Бонапартом, отдало немцам Ригу. Ее сдача должна была создать атмосферу паники, благоприятствующую перевороту. Между тем как войска кайзера готовились к новому натиску по побережью Рижского залива — на этот раз к прыжку на Петроград, к той же цели легла на курс и германская эскадра, имевшая подавляющее превосходство по числу боевых кораблей и огневой мощи над русским Балтийским флотом. Русские опирались, правда, на береговые батареи и на минные поля Моонзундского архипелага, но адмиралтейство в Берлине знало, что без активных действий флота удержать оборонительные линии им не удастся, а флот, по сообщению самих же русских газет, окончательно превратился в гнездо анархии. Еще 19 сентября Центробалт принял постановление о том, что Балтийский флот распоряжений Временного правительства не исполняет и власти его не признает.