Урки двинулись в атаку с четырех сторон, цепями по 5-6 человек. Они тянулись гуськом, видные глазу, все как на подбор: остроносые, худощавые апаши, с твердыми глазами, с голыми шеями и мускулистой грудью. Все это была одна компания, свои ребята.
Ни с того, ни с сего взялся между нас, в самом уязвимом месте, где лежал старик Ниренштейн, неизвестный парень с разбойничьей рожей, горящими белками глаз – как щука среди плотвы. – «Куда садишься! – крикнул старик Ниренштейн, – здесь места свободного нет! На ноги садишься?».
Парень пробормотал: «ты, дед, не волнуйся… я на минутку… мне только вот…» и вдруг, неожиданным ловким движением, точно пловец ныряющий в воду, вытянулся всем телом и, прежде чем мы опомнились, между трех рядов человеческих тел дотянулся рукой до бушлатов, откинул и во мгновение ока нашел, нащупал, проверил то, что мы спрятали: «Чемоданы, вот они!» – Вскочил и бросился в сторону. Это был разведчик. А за ним двинулись штурмовики. Не спеша, подошел костлявый скуластый урка в рубахе на выпуск, сказал деловито: «Посторонись-ка» и, отодвинув плечом заробевшего Ниренштейна, вступил в средину. А за ним еще несколько – и вбили клин в наше расположение.
Тогда поднялся львовчанин и с силою оттолкнул первого из нападавших. Еще секунда, и началась бы драка, во время которой из-за спины дерущихся растащили бы все пожитки западников. Но вместо драки произошло другое. Все 30 западников начали кричать изо всей силы.
Эффект получился немалый. Немедленно отозвались другие группы западников. Нас было человек двести в элеваторе. Наш дружный и потрясающий рев разнесся далеко. Мы кричали: «Пожар!» Нападавшие, зажав уши, ретировались в сторону. Двери распахнулись, вбежала охрана с оружием.
Стрелки, народ бывалый, сразу поняли, в чем дело. – «Грабят?» – Но они даже не спрашивали нас, – кто? А мы не были заинтересованы в доносах, а в том, чтобы нас оставили в покое. Стрелки постояли, подождали пока водворилась тишина, и вышли. Это не предвещало ничего хорошего, потому что ночью, в темноте, штурм бы повторился, и на этот раз мы бы его не отбили. Оставаться с урками в одном помещении было невозможно.
Через 15 минут мы начали опять кричать «пожар». На этот раз мы орали так дико, что прибежал сам командир охраны. Через полчаса нас убрали из элеватора. Отворились двери, подали команду: «Только поляки – выходить!» И мы перешли в большой пустой амбар рядом, где нам было раздолье: никого постороннего, все помещение к нашим услугам. Мы разлеглись широко, разделись и спокойно провели ночь. Два дня мы жили взаперти. Весь день стояли в очереди «за водой» и «на двор». Не было и речи о том, чтобы продолжать дорогу с двумя чемоданами. Я оставил себе рюкзак и маленький чемоданчик. Мое прекрасное одеяло я отдал львовчанину, а другой чемодан со всяким лагерным «барахлом» – кинул. Я увидел, что другие практичнее меня: подобрали брошенный чемодан, не представлявший ценности, и вынули все металлические части, замки, скрепы, которые слесарь еще мог использовать. При случае можно было выменять это все на кусок хлеба…
На третий день мы уходили из Подпорожья. Вдоль дороги стояли цепи охраны, чтобы никто не сбежал из рядов. Мимо нас шли прибывающие транспорты заключенных. Это была однообразная картина, все как один. Но вдруг на дороге началось оживление. Все стали показывать пальцами в одну сторону. В амбары, откуда мы вышли, вгоняли новый транспорт, и это было, действительно, фантастическое зрелище.
Это была партия литовцев – прямо из Ковны: в последние дни пред немецким нашествием угнали оттуда десятки тысяч политических арестантов, всю литовскую «элиту» – буржуазию, интеллигенцию, чиновников и просто «подозрительных». С первого взгляда было видно, что это «новенькие» – люди не имеющие понятия, куда и зачем их везут. Они еще имели все достойный и перепуганный вид – эта процессия с того света. Шли патриции и сенаторы, раввины в меховых шапках, адвокаты и банкиры, величественные пузачи, евреи и неевреи, в неописуемых пальто, шубах, шляпах, а за ними несли и везли смехотворные сундуки, щегодьские кожаные чемоданы, как будто они выехали на курорт в Ривьеру. Их появление сопровождалось сенсацией – охрана и урки, толпы з/к смотрели на них и передавали из уст в уста: «Литовцы приехали! несметные богачи! еще таких не было! вон тот, с бородой, министр!» – Мы смотрели на холеные бороды, на золотые пенснэ, на гору багажа, и представляли себе, что со всем этим будет завтра, когда их погонят в этап, пешком, за сотни километров. Какую надо было иметь детскую наивность, чтобы в таком виде явиться в Подпорожье!…
Позднее дошла до нас весть, что только немногие из этих людей выдержали лагерь. Голландские и бельгийские евреи, которых везли в газовые камеры Освенцима пассажирскими поездами, вероятно, выглядели так же, как эти литовцы. В Освенциме кончалась их мука в первый же день приезда. Этих ждали годы в лагере. Чья смерть была легче – кто знает?…
И мы тронулись в путь.
В партии было человек 800. Половина – западники. Люди из 48-го квадрата перемешались с з/к из других пунктов и отделений. Мы шли в двух колоннах, между которыми был промежуток в 100-200 метров, пятеро в ряд. Впереди – комендант этапа, офицер НКВД в порыжелой шинелишке, на котором лежала ответственность за наш ночлег и кормежку. По бокам и сзади – конвойные с ружьями наперевес, человек 12. Сзади тащилась телега для больных. Она скоро отстала и только на главных стоянках мы ее видели по временам. Иногда давали нам подводу на вещи, но мы до последней минуты не знали, будет ли подвода. Когда раздавалась команда: «подымайся!», а подводы не было – начиналась паника. Тогда одни бросали свои вещи, а другие подымали на плечи свои узлы и чемоданы, чтобы бросить их через час или два, или несли попеременно, уступая за это часть вещей. Вещи, погруженные на подводу, были наполовину потеряны. По прибытии на стоянку их выбрасывали на дорогу и подвода, взятая на один день из колхоза, уезжала обратно. З/к разбирали свои пожитки, при этом одни не находили своих вещей, а другие находили раскрытые чемоданы и развязанные узлы. Через неделю люди шли налегке. Багаж растаял, дорога за нами была усеяна брошенными бушлатами и деревянными арестантскими сундучками.
Мы шли на восток. Мы были частью советского пейзажа или русской древней традиции. Мы шли громадой, как сто лет до нас шли во времена Николая I, и спрашивали себя, как это возможно, чтобы такое обращение в рабство сотен тысяч иностранцев и миллионов собственных граждан не вызывало ни протеста, ни противодействия заграницей, как будто мы попали в руки дикарей в Центральной Африке, или торговцев рабами в 17-ом веке.
Мы шли по 30-40 километров в день, через леса и равнины, города и деревни, по редко-населенной местности, где не было железных дорог, и где, должно быть, со времен Васьки Буслаева не было войны. Эта местность никогда не видела ни иноземных войск, ни иностранцев-приезжих. Мы шли через деревни Карело-Финии. Нескладно-высокие карельские избы стояли на холмах. Это были первые недели войны, и проходя мы иногда замечали редкие плакаты с обращением к населению. Деревни казались вымершими. Ребятишки, женщины и старики копошились у избенок, и редко-редко можно было увидеть мужчину. Босой оборванный колхозник выглядел так, как будто он сбежал из наших рядов. Пустынные карельские колхозы являли образ запустения и разорения, как после пожара или погрома. Много было разрушенных, необитаемых домов, где окна и двери были забиты досками. Заборов между избенками не было. Мы останавливались не доходя деревни, или за деревней, – и сейчас же начинали шнырять вокруг нас ребятишки. Конвойные не подпускали к нам никого, но иногда мы получали разрешение купить еды. Тогда оказывалось, что крестьяне не принимают денег за продукты. Они предлагали нам яйца и молоко – единственное, что у них было – за хлеб. Крестьяне выходили на дорогу просить хлеба у арестантов! Они знали, что мы получает 500 гр. хлеба ежедневно: этапный паек. За этот хлеб они предлагали нам яйца и молоко. Не надо было расспрашивать, как им живется. Достаточно было пройти через десяток деревень, чтобы получить картину такой черной и горькой нищеты, какая была возможна разве только во времена московского средневековья. Мы не спрашивали себя, куда девался их хлеб, плод тяжкого и подневольного труда. Их хлеб раздавали нам каждое утро – и этот хлеб в руках государства превращался в условие поддержания политического и военного аппарата Диктатуры.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});