Придется помучиться часика три". "Но за что?" – пискнула Аня. "Как за что? Увидела, чего не надо, разве мало?"
Конечно, не мало. В Федулинске карали и за меньшие провинности, но она, дурочка, все мечтала уцелеть до приезда Егорки.
Рашидова она сразу узнала, хотя прежде его не встречала. Сама смерть-избавительница глянула на нее со смуглого, презрительного лица, похожего на приконченную сковородку. Девушку кинули на ковер в кабинете, и тот, кто ее привез, наступил на нее ногой и безразлично и как-то заискивающе сказал:
– Вот, хан, болталась на объекте. Чего с ней делать?
Рашидов поморщился, будто увидел раздавленную лягушку.
– Подымите-ка ее.
Рывком Анечку поставили на ноги.
– Пройдись, барышня.
Она сделала два робких шага, туда и обратно.
– Кто такая? – спросил Рашидов. У Анечки язык отнялся, за нее ответил сопровождающий.
– Медсестра из больницы. Обыкновенная сикушка.
Никаких хвостов. Мы проверили.
– Надо же. Проверили… И зачем притащили?
– Как же, Георгий Иванович. По инструкции. Она при товарном виде.
– Где при товарном, когда глаз косит?
Анечка отдаленно обиделась: никогда у нее глаз не косил. Услышал бы Егорка. Обида вернула ей речь.
– Я ничего толком не разглядела. Честное слово! Может, отпустите, дяденька?
– Идиотка? – спросил Рашидов у гориллы.
– Местная, – ответил тот. – Они все жить хотят.
И, тут в кабинет стремительно вошел Саша Хакасский, которого Аня, как ни странно, тоже узнала. Да и как не узнать. Красивый, рыжий, неотразимый для женского пола. И власть у него над Федулинском такая же, как у Лужкова над Москвой. Даже больше.
Хакасский с Рашидовым обнялись, расцеловались, Анечку Хакасский мимоходом ущипнул за попку. Он застал конец разговора. С задорной улыбкой взглянул на девушку.
– Что, правда, хочешь жить?
Он был похож на принца из "Алых парусов", на Ланового и Киркорова одновременно. Анечкины губы помимо воли растянулись в ответной улыбке.
– Конечно, хочу. Вы разве не хотите?
– Ах, малышка! Я – ладно. У меня цель есть, идея.
А тебе зачем жить? Какая у тебя цель? Детишек нарожать?
Язвительность его слов смягчал доверительный, дружеский тон, словно он вдруг решил посоветоваться с ней, попавшей в беду девушкой, о чем-то сокровенном.
– У меня тоже есть цель.
– Какая же?
– Я помогаю людям. Больным людям.
Рашидов фыркнул, повел черным глазом, как шилом, недоумевая, Почему он должен слушать этот лепет, но Саша Хакасский, напротив, стал серьезен.
– Помогаешь больным людям? А здоровым? Вот мне, например, можешь помочь?
Ее будто озарило.
– Конечно, могу. У вас одно плечо выше другого. Это от защемления позвонка. Я умею делать настоящий тайский массаж. У меня хорошая школа.
Хакасский обернулся к Рашидову:
– Она не врет?
– О чем ты, брат?
– У меня плечо кривое?
Рашидов засмеялся, как захрюкал. Сверкнули два длинных белоснежных клыка.
– Она слепая, брат. Зато у нее длинный язык. Сейчас я его вырву.
Он сделал шаг к ней, и Анечка обмерла, но Хакасский его остановил:
– Не спеши, Гога, дорогой… Она сказала правду. Об этом знала только моя покойная матушка. Удивительно…
Как тебя зовут, малышка?
– Анечка.
– Так вот, Анечка. Однажды я упал с качелей… Давно, в детстве. Полгода меня водили на специальную гимнастику… – в его голосе зазвучали мечтательные нотки. – Представь, Гога, я когда-то был ребенком, как и ты.
У Рашидова на смуглом лице двумя желваками обозначилось тяжелое движение мысли.
– Что же такого… Все когда-то бывают детьми.
– Заберу ее с собой, – сказал Хакасский. – Не возражаешь?
– Брат, все мое – твое… Но зачем она тебе?
– Она хорошая девушка, – важно сказал Хакасский, – Ее нельзя обижать.
С того дня началась у нее новая жизнь, которая тянулась уже год…
Хакасский сидел за ореховым столиком в гостиной, под причудливыми стрелами индонезийского кактуса. Аня не видела его несколько дней, и за это время он стал еще жизнерадостнее. Эта неизбывная бодрость больше всего удивляла ее в нем. Он мало пил, ничем не кололся, но таинственный источник энергии в его безупречно отлаженном организме не давал сбоев ни на минуту. Даже когда он сидел, как сейчас, и просто улыбался, казалось, сию минуту вскочит и произведет какие-то немыслимые действия. Не успокаивался он и по ночам, в тех редких случаях, когда брал ее с собой в постель. Ночью его вечное оживление перетекало в интеллектуальный бред. К занятиям любовью он относился презрительно, считал их чистой физиологией, зато после удачно проведенного полового акта на него накатывал поток неудержимого красноречия, и Анечка иногда так и засыпала под возбужденный, непрерывный рокот слов, как под бабушкину колыбельную. На первых порах она добросовестно старалась понять, что такое важное он хочет ей внушить, но впоследствии отказалась от этих попыток. Решила, он так умен, что и сам за своими мыслями не всегда может угнаться, куда уж ей, невежде.
Он был необыкновенной личностью. Когда Анечка перестала его бояться, поняла, что он не собирается ее убивать, то за бешеной гордыней, за непреклонной строптивостью разглядела черты растерянного мальчика, обуянного какой-то страшной мыслью, сидящей в воспаленном мозгу, как раковая опухоль; и испытала к нему жалость, точно так же, как прежде жалела своих больных.
Он и был болен, но названия его болезни медицина не придумала.
Одним из ее грозных симптомов было то, что Саша считал всех людей скотами, огромным стадом, взыскующим к заботливому пастуху, который сумеет повести это людское стадо в правильном направлении. Став хозяином города, он еще больше укрепился в этой мысли. Задача у него была тяжелая: стадо инстинктивно противилось движению, тупо упиралось, мычало, требовало кормежки, и в разношерстной, подверженной стихийным настроениям толпе то и дело обнаруживались особи, коих следовало своевременно отсекать. Хакасский верил в блестящие перспективы инженерной генетики, но пока она не достигла полного расцвета и замыкалась в худосочных, предварительных опытах клонирования, ему приходилось управляться с людишками собственными силами, волей и энергией.
Однажды он объяснил Анечке, зачем она ему понадобилась, и отчасти ее утешил.
– Разума в тебе почти нет, – сказал он, – Но у тебя простая душа. Ты искреннее существо и по многим параметрам прекрасный объект для исследования. Такая хитрая штука, Анюта. Быдлом можно управлять экономически, политически, химически, в конце концов, но все это лишь приблизительная, неокончательная власть, не затрагивающая сущностных функций популяции. Ведь если я тебя трахну, это не значит, что овладею тобой навсегда.
Минутное, физиологическое торжество, не более того. То же самое, если убью. В каждой нации целиком, как и в отдельных образчиках, заключен некий психологический код, духовная константа, не разгадав которую, не найдя к ней отмычки, глупо полагать, что опыт удался. У русских код особенный, с заниженной температурой, примитивно размытый. Немца известно чем взять, француза, тем более американца – его и брать не надо, только помани зеленым и польсти его суперменству. А русского? Чем тебя взять, если я тебе в душу плюю, а ты хнычешь и меня же, насильника, жалеешь? Признайся, жалеешь?
– Конечно, жалею, – подтвердила Анечка. – Как же не жалеть. Вы такой легкоранимый.
Хакасский глубоко задумался, и Анечка, стремясь показать, какая она внимательная, благодарная слушательница, осмелилась прервать его размышление:
– Александр Ханович, а что значит взять? Вы говорите, немца взять, русского – и куда его? Взять – а потом куда деть?
– Ах ты, божия коровка, – умилился Хакасский. – Взять – значит вывести в контуры видового соответствия.
Сохранить вид хомо-сапиенс возможно, лишь подбив его в единый этнический баланс, закольцевав всепланетной экономической структурой. Этнический хаос – вот главная угроза существованию человечества. Это та черная дыра, куда засасывает великие замыслы. Впрочем, боюсь, это все для тебя слишком сложно.
– Но почему я? – спросила Анечка. – У нас в больнице вон сколько девушек, да еще какие есть красавицы, не мне чета. Может, вам к кому-нибудь из них подобрать ключик? К ихнему коду?
Когда она начинала умничать, Хакасский раздражался, иногда ее поколачивал, но не сильно. Чаще уходил в себя, а ее отправлял восвояси. Психологический опыт длился так долго, что если бы речь шла о любом другом мужчине, Анечка заподозрила бы, что он в нее влюбился.
Но думать так о Хакасском не приходилось. Все равно что предположить в ледяном сугробе склонность к веселой шутке…