— Немного крепости для укрепления духа не помешает, — прокомментировал Крабель.
Шрадер кивнул.
Их обоих, но в особенности его, какой-то необъяснимой силой так и тянуло к холму, и они оба ей сопротивлялись. Впрочем, не слишком упорно. Сначала сделали вид, что им туда не нужно, но потом все-таки поддались искушению и вот теперь пили пиво, чувствуя, что еще через пару минут они поддадутся ему снова.
Шрадер посмотрел на пену, которая украшала длинные, драгунские усы Крабеля, и ему почему-то вспомнился Велиж. Там, несмотря на трехнедельное сопротивление русских, они достигли куда больших успехов, нежели в недавней боевой операции, длившейся всего пять минут. Прямо думать об этом он не мог или же просто не хотелось. В любом случае Велиж он тоже вспоминал с содроганием. Тогда они только-только пришли в Россию и потому еще не успели привыкнуть к здешней суровой зиме. Нет, это даже не зима, для этого времени должно существовать какое-то другое слово. С другой стороны, размышлять на эту тему тоже не хотелось. Он разглядывал пивную пену на усах Крабеля и вспомнил, как точно так же разглядывал на его усах молоко. В занесенном снегом сарае они нашли корову. Животное было на последнем издыхании от голода и страха и отказывалось давать молоко. Однако они не стали резать корову на мясо, наоборот, несколько недель выхаживали и кормили ее, и, когда Велиж после трех недель осады наконец был взят, она все же дала им молока. Немного, совсем чуть-чуть молока от коровы во время суройой зимы, как только осада кончилась. Они по-своему даже прониклись симпатией к этой корове, хотя она и была скупа на молоко. Но с их стороны это был щедрый жест.
Крабель, бывало, вытирал с усов молоко, и все равно на морозе белыми бусинками застывали несколько капель.
Эти мысли вихрем пронеслись в голове Шрадера. Рассказывай он все это кому-то вслух, рассказ бы занял гораздо больше времени. А потом они унеслись куда-то еще, а их место в его голове заняли новые.
Они опустошили кружки, и теперь те висели у них на пальце. Сами же они решили подойти ближе к холму. Пока они шагали туда, казалось, ноги оказывают сопротивление некоему невидимому притяжению, исходившему от этого места. Они остановились снова, примерно в тридцати метрах от того места, где собрались солдаты, рядом с которым начиналась красивая зеленая чаща. И вот теперь, когда они пришли сюда, ощущение притяжения исчезло, и теперь остаться или уйти целиком и полностью зависело от их воли. Крабель предпочел остаться и теперь сидел на траве, скрестив ноги. Он вынул из кармана трубку, однако раскуривать не стал, а просто держал в обеих руках. Шрадер постоял рядом с ним какое-то время, после чего ушел.
Глава 14
Кордтс и Фрайтаг сидели у входа в землянку. Была ночь. Кстати, ночи сделались заметно прохладнее. Впрочем, дни тоже.
Фрайтаг что-то наигрывал на гитаре, а надо сказать, что играл он на ней мастерски. Кордтс смутно припомнил, как однажды, примерно год назад, видел, как Фрайтаг сидел в углу казармы, перебирая струны на этой же самой гитаре. После этого он ни разу не видел ее у него в руках, до тех самых пор, пока они вместе не оказались в поезде, который привез их сюда. Наверно, тогда парень решил не брать с собой инструмент.
Марш-броски один за одним, и тащить за собой в Россию довольно громоздкую штуку, чтобы потом снова, пешим ходом, отступать назад, было, мягко говоря, неразумно. Отступать по пыльным проселкам, взбивая облака пыли, отступать по грязи, под проливным дождем. А потом бесконечная зимовка в Холме. Но об этом ему не хотелось думать. Кто знает, может, будь у них тогда с собой гитара, она бы скрасила для них те ужасные зимние месяцы. Хотя вряд ли. О какой игре на гитаре может идти речь, если у них пальцы были вечно скрючены от мороза? И даже в самом теплом из окружавших их полуразрушенных зданий уже через несколько минут руки и ноги вновь начинали замерзать. Кто в сорокаградусный мороз играет на гитаре?
Кордтс буркнул что-то невнятное себе под нос. Буркнул едва слышно; скорее мысль эта даже не получила словесных одежд, поскольку за ней не стояло никакого конкретного образа, лишь осознание собственного «я» посреди неуютной окружающей обстановки, однако, что собственно сказать по этому поводу, он и сам не знал.
Любая мысль о тех морозах, казалось, понижала температуру его тела на градус, а то и на два. Впрочем, чему удивляться? Если это бывало с ним в самый разгар лета, то почему бы не бывать этому теперь, когда короткое северное лето подходит к концу? Пусть даже по соседству с другим разрушенным городом.
И вот теперь прохладной летней ночью, ощущая, как ночной холодок пробирает до костей, он был рад, что не чувствует пальцами железной хватки сорокаградусного мороза. Он хотя и не чувствовал, но хорошо помнил это ощущение и даже удивился тому, что его тело сохранило физическую память об этом, сохранило столь же живо и ярко, как и память в его голове. Он мог поклясться, что читал или слышал где-то, что человек не сохраняет память о боли, а лишь знание о том, что эта боль имела место, но никаких конкретных физических ощущений. Чушь, подумал Кордтс про себя, а может, просто он тогда неправильно понял. Потому что ту боль, ту агонию он помнил во всех, самых мельчайших подробностях. Казалось, будто одно только соприкосновение с ледяных воздухом запускало весь процесс, причем самые мучительные ощущения исходили от рук, словно все косточки в них от мороза превращались в железные штыри, которые затем вонзались в плоть. И хотя он на мгновение ощутил ледяное дыхание этого неведомого божества — или кем или чем бы ни был этот лютый холод, — все-таки никаких жутких железных штырей внутри пальцев он не почувствовал. Лишь помнил, что чувствовал тогда, представлял живо и ярко, как лицо собственной матери.
В последние месяцы такого рода воспоминания нередко посещали его, поэтому сегодня он им даже не удивился. Просто это произошло с ним в очередной раз, наверно, свою роль сыграли звуки, извлекаемые из гитары, только и всего. Мысли его блуждали, как, впрочем, и у всех, кто был рядом, и спустя минуту он уже не мог точно сказать, о чем он только что размышлял. Однако в данный момент ему нечего страшиться. Еще месяц-другой можно жить в относительном спокойствии.
— Господи, — вырвалось у него. — Ну почему они до сих пор держат старину Молля взаперти?
Фрайтаг поднял на него глаза и лишь только покачал головой, похоже даже, что в такт музыке. Кордтс уже привык к разговорчивости своего приятеля. За последние несколько недель он также успел понять, что, когда Фрайтаг перебирал струны своей гитары — нет, даже не перебирал, а по-настоящему, с душой играл, — он словно погружался в себя и не реагировал на слова собеседника со свойственным ему энтузиазмом. Почти все их однополчане любили послушать его игру, и в отдельные дни он с радостью устраивал для них вечерний концерт, пересыпая игру шутками и анекдотами, чувствуя себя в атмосфере дружеских разговоров как рыба в воде. В любом случае в окопах и землянках уединиться, чтобы побыть наедине с самим собой, было практически невозможно. Пару раз он говорил Кордтсу, что на самом деле предпочел бы уединенно поиграть где-нибудь для самого себя, и теперь, когда они сидели вдвоем в темноте, Кордтс это отлично понял.
В темноту ночи из-за одеял, которыми были завешаны входы в землянки, или из-за импровизированных дверей просачивался тусклый свет коптилок. Кордтс и Фрайтаг сидели на краю окопа. Над головами у них раскинулось усыпанное звездами небо — такое далекое и вместе с тем, если об этом задуматься, такое близкое в своей неизменности. Боже, сколько часов они провели под ним, пока жили в окопах, день и ночь, день и ночь. Время от времени темноту нарушала вспышка сигнальной ракеты, которую запускали часовые с других участков линии фронта. Они пускали ракеты через равные промежутки времени — убедиться, что на ничейной земле ничего не происходит, а значит, развеять собственные страхи, что из темноты к ним подбирается враг, готовый их убить. А может, они делали это лишь потому, чтобы скоротать время, ведь это были долгие и утомительные часы дежурства. Если через равные промежутки времени запустить ракету, то можно со спокойной душой закурить, успокоить нервы, да и время, глядишь, пройдет быстрее. Правда, на дежурстве перекуры были запрещены — ко всеобщему неудовольствию. Считалось, что крохотный огонек в ночи где-нибудь рядом может стоить вам пули в голову с другой, такой же темной стороны.
Но кое-какие смельчаки все-таки курили — бывали моменты, когда на них накатывалась тоска, и тогда им бывало наплевать, получат они эту пулю или нет. В лучшем случае им грозил выговор со стороны офицера, случись ему застукать их за запрещенным занятием. Правда, меры предосторожности они все-таки предпринимали, например, делая затяжку, наклонялись пониже, а саму сигарету держали на уровне бедра.