Иногда одолевает страх, и тогда хватаешься руками за что попало – камень, ветку или стебелек и замираешь, прижимаясь к земле.
Голые корни, отполированные руками карабкающихся, – удобные и надежные перила.
Есть такие участки, что от напряжения немеют ноги, и, когда пройдя их, я спрашиваю Елену, не было ли ей страшно, она, в паузах между вдохами, выдыхает:
– Нисколечко… Ничуть…
Она боится показаться трусишкой, глупая.
Теперь мы делаем остановки через каждые две-три минуты – настолько крутой подъем. Две-три минуты такого движения на четвереньках отнимают уйму сил. От камешка к камешку, от дерева к дереву, вдруг – каменный монолит.
– Может быть, выйдем на дорогу?
– Нет… Осталась ерунда.
Никакие каменные монолиты не сравнимы с женским упрямством. Можно было бы преспокойно поспать, а вечером пойти в кафе. Или посидеть напоследок у моря.
Наконец золотистые купола…
Затем мы с наслаждением, сидя на массивных деревянных тумбах-пнях, утоляем жажду кислым вином. Чопорные гарсоны в белых спортивных фуфайках плавают от столика к столику. Елена, артистка, в центре внимания всех, у кого есть глаза. Пунцовая от подъема и выпитого вина, она, чувствуя их взгляды, сидит, как пава, глаза ниц, на лице дурацкая улыбка.
– Ленка, – произношу, улыбнувшись, – дыши…
Она делает шумный выдох и затем заразительно смеется.
Артистка!
Мы сидим, укутавшись сизым облаком, и мне не жалко ни времени, ни усилий, затраченных на покорение этой вершины. Правда, церквушка очень уж неухоженная. Серые стены, облупившаяся штукатурка. Одетая со всех сторон в реставрационные леса, как и в прошлом году, она похожа на нищенку, ожидающую милостыню. И только купола, как незрячие глаза, вдруг увидевшие надежду.
Затем мы любуемся высветленным вечерним солнцем морем, игрушечными домиками поселка, пурпурным теплоходом.
Мне ничего не идет в голову, и я произношу только:
– Прекрасно…
– А ты не хотел…
– Я был не прав.
– То-то…
Мы любуемся закатом, молчим. Она вдруг спрашивает:
– Мы поженимся?
– Осенью.
Я произношу это не задумываясь.
– Да, – повторяю я, – как только приедем.
Когда мы уходим, она напоминает:
– Не забудь…
– Ах… да-да…
Я возвращаюсь, чтобы взять забытый зонт. Лучше бы я его оставил.
– Нет, мы не пойдем дорогой, – настаивает она, – ты сам говорил, что самый короткий путь тот, который знаешь. Мы должны еще успеть к морю. Я хочу еще… в море… бросить монетку…
Я снова впереди. Еще не темно, еще хорошо различимы цветы. Дождик прошуршал и стих, я даже зонт не успел открыть, но этого дождичка вполне достаточно, чтобы камни стали скользкими. Теперь нужно идти осторожнее, а значит, медленнее, и неясно, выиграем ли мы время. Я иду молча, и она молчит в какой-то неясной обиде. Я все время жду чего-то страшного, и теперь мысль, которая меня все эти дни преследовала, наконец, облачается в свою гнусную тогу: “Она ведь может сорваться…”
Нет! Только не это! Мне не нужна эта сказка с грустным концом, которая может стать еще одной крымской легендой. Этого я не допущу:
– Держись крепче…
– Давай отдохнем…
Я не тороплю, даже не злюсь: сколько угодно! Я даже готов нести ее на руках, только бы ничего не произошло. Кстати, самый трудный участок пройден, опасаться уже нечего.
– Осталась ерунда, – мирно произношу я, – еще к морю успеем.
Она молчит. Темнота сгущается теперь быстро, стрекочут цикады.
Она срывается через несколько шагов, после моих слов: “Здесь осторожно”. Я успеваю протянуть ей руку, в которой злополучный зонт, и она хватается за него, но выдергивается ручка, и зонт, раскрывшись, стреляет своим зловещим черным куполом, отталкивая ее и швыряя в пропасть. О, Господи!.. Зачем я взял, зачем я не забыл этот зонт?
Кажется, мир застыл, умер, и только грозная тишина еще жива, и вдруг:
– Андрей…
Я открываю глаза.
– Андрей, где ты?
Я не верю своим ушам.
Словно на лыжах скатываюсь вниз.
– Ты где?
– Ну, помоги же…
О, Господи!..
Легкий вывих правого лучезапястного сустава. Ерунда какая! Вероятно, слезы застилают мне глаза, слезы радости, но я прекрасно вижу ее лицо, волосы, плечи…
Теперь мы смеемся, смех нервного потрясения. Это бывает.
Даже гипса не потребуется.
Медным звенящим гонгом вальяжно выкатывает на небосвод луна.
– Смотри…
– Ага…
Я сжимаю любимые плечи, я казню себя за черные мысли.
Почему я теперь только молчу и даже в сумерках прячу глаза?
Наконец под ногами асфальт, небо яснеет, но нарастает ветер.
Она даже не прихрамывает, правда, испачкано и измято платье, но я готов купить ей новое. Хоть два. Хоть тысячу. Я закуриваю.
Дома туго бинтую ей руку, умело, ведь это моя работа. Смолистую сосновую шишку кладу рядом с зонтом, теперь это наша память.
– Слушай, – говорит она потом, веселея после двух рюмок вина, – идем к морю.
Нет уж, на сегодня хватит.
– Идем…
– Нет.
– Андрей…
Я устал, я, наконец, хочу спать.
– Нужно бросить монету.
Кому нужно?
– Ну, пожалуйста, мы должны сюда вернуться.
Я тащусь к морю, как на плаху, матрац – парус на плечах. Выполняя ее каприз, иду в одном халате до пят, луна пялится своим серебряным глазом. Какого черта! Ветер… Неужели будем купаться?
– Непременно!
Накаты волн, чешуйчатая лунная дорожка.
В воде теплее, чем на ветру. Наши головы над водой, ее белеющая бинтом рука. Потом она долго мне будет сниться – забинтованная рука.
Море успокаивается, освежает нас.
– Ты правда испугался, когда я свалилась? – спрашивает Елена.
– Очень…
– Правда?..
– Правда… Ложись на матрац, – говорю я, – поплывем к берегу…
– Еще немножко…
– Ложись…
– Чуть-чуть еще, ладно? А о чем ты подумал в первый момент?
– Я хотел броситься следом…
– Ну, правда?
– Я же бросился…
Руками я держусь за матрац, отдыхаю, мерзну уже.
– А ты проплывись кролем, как меня учил. Быстро!
Я плыву, ориентируясь на лунную дорожку. Теперь теплее.
– А-у, – кричу я.
Я вижу ее белый бинт. Как маяк.
– Все, – говорю я, – домой…
– Да…
Я плыву к ней, плыву, вижу белый бинт, черный матрац, лунная чешуя слева.
– Андрей, где ты?
– Здесь… Греби ко мне.
– Я гребу…
Я плыву что есть мочи.
– Ко мне греби, двумя руками, – говорю я.
– Я гребу!
Ветер!
– Я счас, Лен…
– Андрей…
Ветер! Ее уносит ветер!
– Андрей!
Море – это не то, что горы: я задыхаюсь, я делаю неимоверное усилие и уже касаюсь пальцами ее белой руки.
– Ай!..
Я разжимаю пальцы. Я не должен этого делать.
Я захлебываюсь. Открываю глаза: она рядом, но у меня уже нет сил, ни единой крохотной силочки, чтобы плыть к ней.
– Андрей!… – еще слышу я. Слышу и только кашляю, и дышу как паровоз.
Ее уносит ветер, и я бессилен что-либо сделать. Я не вижу ее. Я ее не вижу. Я даже не слышу ее голоса.
– Оставь матрац! – ору я – Оставь!..
Я не должен был разжимать свои пальцы. Не должен. Я не должен был отпускать ее руку… Не должен…
Ее вылавливают пограничники через какой-то час-полтора, мертвую, с обезумевшими глазами, белый бинт на руке, мокрые волосы. Все усилия врачей тщетны: ее умный мозг – мертв. Только однажды вздрогнуло и сделало несколько ударов сердце… Мертвые обмякшие соски…
Я думал, что сойду с ума, чокнусь!
Иногда мне снятся ее глаза, часто – белый бинт в черной ночи. Я куда-то плыву, плыву, потом просыпаюсь и с белыми, я знаю, глазами, сижу, цепенея, каменный, пью чай…
“Я выбился из сил”, – иной раз слышу я свой зачужевший голос. Со снами приходится мириться. Теперь живу без нее и тоже мирюсь с этим, затем становлюсь доктором наук. Я до сих пор не верю в то, что ее нет: все так нелепо. Успокаиваю себя тем, что в ее глупой, такой бессмысленной смерти я не виноват. Нет.
С годами забываются ее черты, стираются в памяти подробности нашего путешествия, только смолистую шишку я храню в ящике своего письменного стола.
Зонтов я просто боюсь. Лет пять или шесть я не бываю в Крыму. Меняю машину, завожу пса и отдаю себя работе.
Все ее фотокарточки сжигаю…
Иногда я хандрю, закрываю глаза, вижу ее нечеткие черты и живу так еще несколько лет. Затем все-таки произношу: “Ты мне очень нравишься… Очень…” У нее удивительное, редкое имя – Арина, коротка стрижка и божественные глаза…
Кроме Алушты и Ялты, она нигде еще в Крыму не была. Правда, в детстве – в Севастополе.
Мы едем: Симеиз, Кастрополь, Мелас…
– Странные здесь названия, – говорит Арина, – в них что-то греческое и восточное.
Ничего ведь не меняется. И Форос – точно такой. Другая квартира среди тех же гор.
О том, что она беременна, Арина говорит между прочим, ничего не утверждая, а только удивляясь.
– Я еще, правда, не уверена, – произносит она, когда мы, наспех перекусив, выходим из дому, раздумывая, куда пойти: к церквушке или к морю?