хлеба едим...
Маддалена садится за мой стол, и комната вдруг кажется больше, будто само её присутствие раздвигает стены.
– Читать, значит, любишь, – кивает она, заметив стопку книг в углу.
– Мне учительница подарила, в начальной школе... Я некоторые по четыре, а то и по пять раз перечитывала.
– Ну, это не романы, – и она выкладывает на стол стопку пухлых томов. Читаю надписи на обложках, тщательно обёрнутых цветной бумагой: итальянский, математика, история, география, латынь...
– Я же сказала, со школой покончено!
– Ты могла бы учиться дальше сама, навёрстывать пропущенное дома. Лилиана ушла далеко вперёд, она тебе поможет подтянуться, она и книги дала. А после сдашь экзамен экстерном, получишь учительское свидетельство и уже сможешь работать, не зависеть больше от семьи или... – она на миг задумывается, – или от кого-либо ещё.
Я касаюсь кончиками пальцев корешков: мне ведь так нравилось носить чёрный халатик, ходить с Лилианой в школу, слушать учителей, потом возвращаться домой и, устроившись за столом, в абсолютной тишине делать уроки... Может, возьмись я за учёбу, дни опять разделились бы на часы, а недели – на дни? Тогда, глядишь, и моё заточение кончилось бы раньше.
– Не знаю, справлюсь ли, – честно признаюсь я.
– Так ведь и я не знала, справлюсь ли с тем, за что бралась, – улыбается она, обнажая ровные белые зубы. – Когда мне было двадцать, нам с группой товарищей взбрело в голову организовать специальные поезда, чтобы отправить голодающих детей Юга в семьи на Севере. Знаешь, что тогда говорили люди? Мол, мы, коммунисты, детей едим! А мы несмотря ни на что гнули своё, и очень многие женщины в конце концов доверились нам, отдав своих детей.
– Не хотите миндального молока с мятой, доктор[21]? – заглядывает в дверь мать.
– Спасибо, Амалия, с удовольствием, – Маддалена встаёт, и мы возвращаемся в кухню. – Только я не доктор.
– Но я же видела книги...
– В университет я не пошла, – объясняет она. – Закончила училище и теперь работаю с детьми
– А я думала, политикой занимаетесь, – удивляется мать.
– Все мы так или иначе занимаемся политикой. Политика повсюду: она в том, какой выбор мы делаем, на что готовы или не готовы ради себя и ради других...
Мама выставляет на стол три стакана, наливает из бутылки непрозрачной жидкости, разводит водой.
– Для других, понятно, легче стараться, коли в большом городе живёшь да работа хорошая, чтоб не гадать по утрам, чем обедать-ужинать будешь, – ворчит мать, громко звеня ложкой, и прикрывает глаза, словно пытаясь вспомнить какой-то давний образ. – Я ведь тоже в большом городе родилась, там и выросла. Когда Сальво встретила, лишь немногим старше Оливы была, и вмиг голову потеряла, решилась ехать с ним в это его захолустье, – она оглядывается вокруг и продолжает: – Мы втихую сбежали, родители-то мои о свадьбе и слышать не хотели. Двадцать лет назад у парней да девчонок выбора не было: фуитина – и вся недолга. Не то, что сейчас... – мать, коротко смерив меня взглядом, ставит под каждый стакан блюдце. – Законы, что для тех времён хороши были, нынче ничего уж значат: такие дела творятся, что святым за убийц расплачиваться приходится, – сорвав пару листочков с кустика на подоконнике, она споласкивает их под краном, и по кухне разносится запах мяты. – Я-то замуж по любви вышла, без приданого, без выкупа, и сразу дети пошли: сперва Фортуната, а через четыре года и Олива с Козимино. Как тут о других хлопотать, ежели у тебя своих детей трое? На них-то едва-едва сил хватает. Вы правильно сделали, что замуж не пошли, свободной остались, – она снова звенит ложкой и смотрит, как тонут в молочной белизне листья мяты.
Маддалена подносит питьё к губам, делает глоток.
– Вообще-то у меня есть дочь, чуть постарше Оливы, – отвечает она и снова ставит стакан на блюдце. Мать переводит взгляд на её руку в поисках кольца, но Маддалена, заметив это, сжимает пальцы в кулак. – Я забеременела в восемнадцать, будущий отец сказал, что знать ничего не знает, что ребёнок не от него.
Мать убирает бутылку миндального молока обратно в шкаф и подсаживается ближе.
– А я подумала: так даже лучше, сама воспитаю. На время беременности уехала к тётке в деревню, поскольку мой отец не хотел, чтобы всё открылось. Я чувствовала, как она растёт меня внутри, и представляла какой будет её жизнь.
– И что потом? – спрашивает мать, протягивая руку к стакану.
– У меня отняли её сразу после рождения, увезли и отдали на усыновление в семью, которая давно хотела завести ребёнка, но всё не могла.
Повисшую в кухне тишину нарушает звук разбитого стекла. Мать, видя, как растекается по скатерти белая лужа, хватается за сердце,
– Вот ведь кляча косорукая! – вскрикивает она и со слезами на глазах бежит за тряпкой.
Мы с Маддаленой, тоже поднявшись из-за стола, помогаем собрать осколки.
– Простите, мне так жаль, – повторяет мать, заламывая руки, потом начинает отмахиваться: мол, садитесь, сама справлюсь. Но Маддалена, будто не слыша, снова и снова вытаскивает из тягучей жидкости битое стекло.
– В женском кругу принято помогать друг другу, – уверяет она. – У каждой свои бедки.
Мы в шесть рук шарим по скатерти, и через пару минут осколков как ни бывало.
– В общем, когда Антонино Кало рассказал мне твою историю, – продолжает Маддалена, снова усевшись за стол, – мне захотелось встретиться с тобой хотя бы ради того, чтобы сказать: не нужно бояться. История любой женщины – это история каждой из нас. После того, как у меня забрали дочь, я ещё больше года прожила с тёткой в деревне: никого не хотела видеть, думала, что виновата во всём сама, что отныне моя жизнь кончена...
– И что же, Вам удалось её вернуть? – спрашивает мать, чьё лицо по-прежнему багровеет от стыда.
– После долгих поисков мне удалось обнаружить семью, которая приняла мою девочку. Хорошие люди, дали ей образование: она сейчас изучает математику в университете. Однажды я дождалась её у входа на факультет. Дочь вышла в окружении друзей и подруг, и мне вдруг на какое-то мгновение удалось поймать её взгляд. Она тут же бросила своих спутников, направилась ко мне, и я почувствовала себя совершенно так