Здесь, кроме войны, службы нету; я приехал в отряд слишком поздно, ибо государь нынче не велел делать вторую экспедицию, и я слышал только два, три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался: раз ночью мы ехали втроем из Кубы, я, один офицер нашего полка и черкес (мирный, разумеется), — и чуть не попались шайке лезгин. Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные; а что здесь истинное наслаждение, так это татарские бани! Я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал… Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом; лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половина Грузии как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух — бальзам; хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит — ничего не надо в эту минуту: так сидел бы да смотрел целую жизнь.
Начал учиться по-татарски, язык, который здесь и вообще в Азии необходим, как французский в Европе, — да жаль, теперь не доучусь, а впоследствии могло бы пригодиться. Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь остается только проситься в экспедицию в Хиву с Перовским…»
Лермонтов снова среди своих, людей военных, где живут войной и где к стихотворству относятся как к пустой забаве. Ему и раньше порой по-дружески говорили: брось ты свои стихи, недостойно-де это дело звания офицера, для этого сочинители есть. Для гусар и драгун он в лучшем случае был добрым малым «Майошкой», сочиняющим в пирушках веселые и соленые стихи. «Смерть поэта», хоть и прогремела на всю Россию, но у сослуживцев этого мнения не изменила. Даже Белинский, познакомившийся с Лермонтовым в 1837 году в Пятигорске, потом посмеивался над собой, что тогда поэта не раскусил. Поначалу, видимо, нарвавшись на его насмешливость и злоречие, он называл Лермонтова не иначе, как «пошляком», а на возражения собеседников, дескать, а как же стихи на смерть Пушкина, отмахивался: «Вот велика важность — написать несколько удачных стихов. От этого еще не сделаешься поэтом…» Или другой случай: «умный и оригинальный» доктор Майер, прототип доктора Вернера из «Княжны Мери», узнав себя в этом образе, вдруг неожиданно — не умно и не оригинально — обиделся (на что?!) и написал про Лермонтова в письме своему знакомому: «Ничтожный человек, ничтожный талант!» Еще одно свидетельство: Корнилий Бороздин, отроком видевший Лермонтова и запомнивший его на всю жизнь, вспоминал:
«Двадцать лет спустя после кончины Лермонтова мне привелось на Кавказе сблизиться с Н. П. Колюбакиным, когда-то разжалованным за пощечину своему полковнику-командиру в солдаты и находившимся в 1837 году в отряде Вильяминова, в то время как туда же был прислан Лермонтов… Они вскоре познакомились для того, чтобы раззнакомиться благодаря невыносимому характеру и тону обращения со всеми безвременно погибшего впоследствии поэта. Колюбакин рассказывал, что их собралось однажды четверо, отпросившихся у Вильяминова недели на две в Георгиевск, они наняли немецкую фуру и ехали в ней при оказии, то есть среди небольшой колонны, периодически ходившей из отряда в Георгиевск и обратно. В числе четверых находился и Лермонтов. Он сумел со всеми тремя своими попутчиками до того перессориться в дороге и каждого из них так оскорбить, что все трое ему сделали вызов, он должен был наконец вылезть из фургона и шел пешком до тех пор, пока не приискали ему казаки верховой лошади, которую он купил. В Гергиевске выбранные секунданты не нашли возможным допустить подобной дуэли: троих против одного, считая ее за смертоубийство, и не без труда уладили дело примирением, впрочем, очень холодным. В «Герое нашего времени» Лермонтов в лице Грушницкого вывел Колюбакина, который это знал и, от души смеясь, простил ему злую на него карикатуру…»
Ну да, характер не подарок, но кто же знал, что творится в душе этого колкого, неуживчивого, то мрачного, то вдруг веселого офицера, ежесекундно меняющегося и не удержимого никем и ничем?..
…или Бог, или никто.
И кто же ведал, что дает ему Кавказ, какие мысли и чувства, какие сюжеты?..
Космос лермонтовской души и того, что запечатлелось в творчестве, так вырос и расширился на Кавказе, что можно только догадываться о могучем движении и противостоянии света и тьмы, что тогда разгоралось в нем.
2
Лев Толстой однажды назвал «Бородино» зерном «Войны и мира».
Поразительное признание… тем более что сделано тем, кто в литературе не признавал никаких авторитетов и ничьих влияний. Вот, оказывается, какие зерна сеял в своих стихах — может быть, сам не ведая того, — молодой «офицерик», веселый гуляка и желчный насмешник, так долго уклонявшийся от печати и читательского внимания. А стихотворение «Валерик», написанное немногими годами позже, — разве же не из него выросла вся русская военная проза ХIХ и ХХ веков!..
«Бородино» было первым стихотворением Лермонтова, вышедшим по его воле и подписанное его именем. Случилось это весной 1837 года, когда поэт, отправленный в ссылку, подъезжал к Кавказу: стихотворение напечатал основанный Пушкиным журнал «Современник». Пушкина уже несколько месяцев не было на белом свете, но, по косвенным сведениям, он читал эти стихи и благословил в печать. Впрочем, имелся и прямой повод — 25-летие Бородинской битвы.
То, что Лермонтов сам отдал стихотворение в журнал, о многом говорит. Написать том стихов и том поэм — ну, допустим, как морщатся некоторые толкователи, опыты, наброски… хотя ведь среди этих «набросков» был, например, высочайший шедевр «Ангел» и другие замечательные вещи, — и только после этого предстать перед читающей публикой, — что же это как не пример исключительно редкой авторской взыскательности, примеров которой очень трудно припомнить, если они вообще существуют. Очевидно, только к двадцати двум своим годам Лермонтов ощутил в себе ту полноту духовной, душевной и творческой зрелости, что уже победила в нем требовательность к самому себе и наконец вывела его — из глубин одиночества — на открытую поэтическую стезю. Однако главное все же, мне видится, не в этом: он утвердился в себе как народный поэт, потому и решил явиться читающему обществу и — шире — народу. И решение это возникло, когда появилось совершенно необычное для его предыдущих стихов «Бородино».
Что писал Лермонтов до этого? Его лирика — пылкие, тайные, сумрачные, мистические, романтические (можно подобрать еще много подобных определений) монологи, беспощадно и пристально испытывающие глубины собственной души, мирские страсти и человеческий характер — и, наконец, небесные бездны, с их вечным противоборством света и тьмы, добра и зла. А тут, в «Бородине», такая приземленность, чуть ли не житейский разговор, тут непритязательная речь простого солдата, звучащая так естественно и безыскусно, что кажется, толкует он, седоватый, в резких морщинах, старый вояка, со своим случайным, помоложе годами, собеседником где-нибудь на завалинке избы или у костерка на речке, сидит себе, потягивая чубук, и вспоминает невзначай про Бородинский бой, давным-давно отгремевший, да оставшийся как есть в памяти, и одно пуще всего его томит и тревожит, хоть и вроде бы одолели тогда супостата, — что Москву-то пришлось всетаки отдать, так не хотелось, а ничего было нельзя поделать: божья воля…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});