Он задумывается и вдруг вспоминает:
– Когда застрелился Маяковский, мне позвонил Эдя (Багрицкий) и сказал: «Те, кто на него нападал, побегут к гробу, а мы не пойдем». Он любил Маяковского, но не хотел этого афишировать.
С каждым новым приходом я, вступая в палату, ощущаю внутренний толчок: как ни готовился к тому, что Светлов будет выглядеть плохо, всякий раз его вид оказывается хуже самых мрачных предположений.
Рассказываю ему, что сыну на курсах Строгановского училища дали задание: сделать проект оригинальной пепельницы.
– Передайте ему: самая оригинальная пепельница – для некурящих.
Это очень похоже на него: не просто необычная пепельница, но пепельница, выпадающая из собственного назначения. Светлов любит такие неожиданности. Оригинальность должна быть не в подробностях, а в основе, в корне.
Нина Александровна терпеливо, мягко и настойчиво уговаривает его есть. У него совершенно нет аппетита. Она жалуется:
– Вот опять недоел.
Он слабо улыбается:
– Недоедливый этот Светлов.
Он еще больше похудел, его мало осталось, и все- таки он сопротивляется болезни и смерти всем, что у него есть: солдатской терпеливостью, самим собой.
Откуда у него это терпение? У него же такой не боевой, не мужественный вид.
Вдруг он начинает вспоминать:
– В школе один мальчик произнес не вполне приличное слово, название дурной болезни. Я не знал, что это значит, и переспросил. В этот момент в класс вошел учитель. Он решил, что я нарочно так ругаюсь, и выгнал меня из школы. Я шел, чуть не плакал, мне казалось- теперь все кончено. И вдруг я подумал: «Ну и что? Ну, выгнали. Ничего. Подумаешь». Я не сказал себе ничего особенного, но стало легко на душе. И с тех пор, что бы со мной ни случилось, как бы плохо ни было, я вспоминаю этот случай и говорю себе: «Ну и что? Ну и ничего».
Я спросил:
– А когда вы придумали псевдоним «Светлов»?
– В тысяча девятьсот девятнадцатом году. Кажется, мне придумал отец. Был такой редактор «Нивы» Светлов. Отец и предложил мне взять эту фамилию. Я к тому времени уже напечатал несколько плохих стихотворений в екатеринославских газетах. Помню, на первый гонорар я купил себе большую белую булку. И был счастлив…
Я говорю, что надо будет разыскать его первые стихи.
– Зачем?
Он действительно этого не понимает. У него никогда не было никакого «архива». Когда я попросил у него
материалы для работы о нем – черновики, вырезки, фото; -оказалось, что у него вообще ничего нет. Довольно редкий случай среди писателей, которые, как правило, не страдают невниманием к собственному творчеству.
Вспоминаются строки Пастернака:
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Июль. Снова каждый раз, приезжая в больницу, я поражаюсь его виду, испытываю встряску – как от неожиданной ступеньки.
Его мучают боли. Он пытается читать. Прочел книжечку Новеллы Матвеевой в серии «Молодой гвардии» и очень хвалит.
Однажды он взял в руки бутылку боржома и тихо сказал:
– Вот и я скоро… Как эта бутылка.
Я ничего не понимаю.
– А вы прочитайте.
И он показывает на этикетку, где написано: «Хранить в холодном, темном месте в лежачем положении».
21 июля вечером объявлена радиопередача о Светлове. Это не первая передача о нем, но, пожалуй, первая, которая его волнует: он несколько раз спрашивает, сколько времени осталось, боится пропустить. Я его не узнаю. Он, всегда равнодушный к отзывам, рецензиям, передачам, теперь вдруг так заинтересован. Будь он здоров, он, наверное, и слушать-то эту передачу не стал, а теперь вот лежит с наушниками, ждет, когда кончится музыка и начнут читать его стихи.
Их исполняет артист Юлиан Козловский. Светлов слушает внимательно. Я выхожу в вестибюль, к приемничку. Потом он спросит, кто еще слушал, как понравилось.
Теперь, в последние месяцы жизни, для него обрело ценность то, чем он раньше так мало дорожил,- признание.
После передачи пришла медсестра. Она со Светловым на «ты».
– Ну, Аркадьич, молодец. Очень мне понравилось…
Когда я как-то рассказал Михаилу Аркадьевичу, что отмечал одно радостное для меня событие с сотрудниками бухгалтерии, секретариата, в общем с «неначальством», он кивнул и сказал: «С ними лучше. С извозчиками совсем хорошо».
Он тянется к людям невысокопоставленным, в ненаигранно дружеских отношениях с нянечками, уборщицами, вахтерами.
Болезни ведут на него комбинированную атаку. Ни минуты передышки. Все время что-нибудь новое. Теперь из-за антибиотиков во рту такое воспаление, что почти ничего нельзя есть – кислого, соленого, твердого. А сладкого он не хочет.
И только когда вкалывают пантопон (он его ласково зовет «пантопонушко»), он блаженствует. В такие минуты, в затишье, он как-то светлеет, становится веселей, общительней.
А потом вдруг его заволакивает какое-то облако, он выпадает из разговора, уходит в себя, становится совсем безучастным.
Один раз пришел его проведать поэт – он был навеселе. Поэт выпил рюмочку водки и расплескал на тумбочку. Когда он ушел, Нина Александровна вытерла пролитую водку бумажной салфеткой и спросила, куда выбросить пропитанную водкой бумажку.
Светлов тихо отозвался:
– Надо дать ему пожевать.
Его сын стал поправлять простыню, приподнял его и шутя сказал: «Сделай мостик». Светлов с трудом приподнялся и вдруг скомандовал себе, как партерному акробату:
– Аб!
Говорят: в здоровом теле здоровый дух. А в этом нездоровом, худом, больном, гибнущем теле – какое сильное обаяние, сколько самого себя, Светлова.
На тумбочке лежит книжка «Поэзия рабочего удара». Светлов говорит об авторе – Алексее Гастеве: это не просто поэт, это явление.
Я рассказываю о вдовах пролетарских поэтов – Гастева, Филипченко и Кириллова, о вдове Мазнина. Они так преданны памяти своих мужей, что сумели, вопреки всему, остаться не вдовами, а женами погибших му
жей. Продолжают жить памятью о них, собирать их стихи, разыскивать материалы в архивах, в забытых изданиях. Светлову это очень нравится. Его вообще радует всякое подтверждение человечности.
Выслушав мой рассказ о «пролетарских вдовах», он неожиданно спрашивает:
– А знаете, какая разница между современным веком и прошлым? Тогда писали письма, переписка была формой человеческого общения, это были письменные беседы, разговоры. А теперь часто пишут открытые письма, чтобы публично показать, что у адресата такие-то ошибки. Это не общение.
Разговор зашел о воспоминаниях Антала Гидаша – о Фадееве («Юность», 1964, № 7). Когда их стали хвалить: как, мол, они здорово написаны,- Михаил Аркадьевич кивнул и сказал только:
– Просто.
Но очень одобрительно.
Август. Светлов просит меня получить для него деньги по доверенности в Гослитиздате. В издательстве я только начинаю говорить, зачем пришел, как все дружно кричат:
– Знаем, знаем! Передайте ему привет!
Сколько добрых пожеланий, напутствий, ободрений я везу ему. В коридоре Гослитиздата кто-то отводит меня в сторону:
– Михаил Аркадьевич вряд ли обо мне помнит, но вы все равно передайте…
Величественная дама:
– Пожалуйста, привет от меня. Скажите, кланяется Валя…
Мне трудно связать воедино «Валю» и эту монументальную, строгую женщину. Как Светлов для очень многих «Миша», так и самые солидные люди с ним – просто Вали, Тани, Коли.
Светлов встречает мое появление в палате тихим шутливым восклицанием:
– А-а, пришел все-таки…
(То есть не убежал с деньгами.)
И тут же он начинает раздавать: надо помочь приятелю сына-он строит квартиру, уборщице – ей за что-то срочно платить, а у нее нет денег.
Когда все посетители уходят, он вдруг меня спрашивает:
– Только честно: вам нужны деньги?
И успокаивается только тогда, когда я ему обещаю, что, если будет нужно, я ему тут же доложу.
Замечаю у него на кровати газету – я ее прочел еще утром – с интервью, взятым у Светлова. Автор заметки пишет о Михаиле Аркадьевиче как его старый закадычный друг. Осторожно спрашиваю Светлова: читал ли он газету? Его лицо как-то болезненно передергивается, и он спрашивает:
– Вы не знаете, кто он такой?
Оказывается, Светлов не может вспомнить, когда он встречался с «закадычным другом». Потом вспоминает и тихо возмущается:
– Я же его просил не печатать того, что я рассказал. Как же он теперь мне в глаза посмотрит? И потом он же не понимает главного – что такое интонация. Я, например, скажу: «Вот мой сын – разбойник». А он напишет: «Светлов считает своего сына разбойником».
Михаил Аркадьевич уже забыл об интервью и рассуждает об интонации в поэзии. Ученый употребляет слова в прямом значении. А в поэзии, как в живой речи, все решает интонация. Она может очень далеко отлетать от непосредственного смысла. В науке слова идут ровным шагом, в стихах – разбегаются, скользят, взлетают, становятся на голову.