И вот он лежит на лавке, заявляя, что больше играть не может, притворно жалуясь на боль в икроножной мышце. Да у него и мышцы-то нет, не нога, а городошная бита, не толще.
Я понимаю, что он сломлен не физически, а духовно. Сдала волевая мускулатура. Смелый в быту, устойчивый боец в городском футболе, Бацилла не выдержал повышенного накала в финале междугороднего соревнования. Он пошел по линии наименьшего сопротивления – решил выйти из игры, не веря в победу до конца.
Я выдержал большую паузу, обличительно, в упор глядя ему в бегающие от смущения глаза. Он читал в моем взгляде: «Тебе не стыдно, бежишь с поля боя? Джинал!» Я не торопился объявлять замену: уж очень ненадежный был дублер. К концу пятнадцатиминутного перерыва, сгорбившись на скамейке, он стал натягивать гетру на свою левую «биту». Я видел, что в нем идет внутренняя борьба между совестью и безволием. Нужен был маленький толчок, легкая психологическая инъекция. Я сделал укол: «Саша, а может быть, ты пересилишь боль и «дозавтракаешь» с Григорьевым?» Он виновато улыбнулся и, сказав, что вроде бы боль стала потише, отправился, чуть прихрамывая, на футбольное поле.
Кульминация наступила за несколько секунд до конца игры. В прорыв устремился Григорьев. Он был самый быстрый футболист в Красноярске. На перехват бросился со всех своих сухопарых ног Бацилла. В отчаянном напряжении сил защитник в последнее мгновение помешал форварду ударить наверняка, и мяч, ударившись о перекладину, улетел в поле, где Бацилла под финальный свисток судьи отбойным ударом зажег победную свечу норильской команды в Кубке Красноярского края.
Я испытал в этот момент прилив радости такой вулканической силы, какую пережил после этого только много лет спустя, когда судья так же финальным свистком объявил победу сборной СССР в финальном матче Кубка Европы на парижском стадионе «Парк де Прэнс» в 1960 году.
По случаю победы в Норильске были большие торжества. Заполярный футбол, несмотря на вечную мерзлоту, корнями врастал в почву, и за мое многолетнее пребывание там был полезнейшей лабораторией познавания сути этого феномена, по своей популярности не знающего равных среди других видов спорта.
В самом деле, несколько состроченных долей кожи, резина, надутая воздухом, да деревянная балка в своем столкновении вызвали сотрясение чувств, эмоциональный взрыв у многотысячной аудитории, отголоски которого докатились до Москвы. Яншин, узнав о моих тренерских успехах, в дружеском расположении прислал мне поздравительное письмо и костюм, с модным по тем временам длиннополым пиджаком, в шутку упоминая, что острые плечи времен «комнаты-гондолы» теперь не носят.
Работа в массовом футболе, именно его я и называю большим футболом, наталкивала меня на размышления о роли тренера, на раздумья о том, что же главное остается в его практической деятельности. Я все больше склонялся к мысли, что главное – это педагогика, а потом все остальное. Тренер-педагог, если хотите, тренер-наставник, наконец, тренер-режиссер, тренер-постановщик, – все эти названия точнее раскрывают суть руководителя команды, коллектива, нежели «тренер», или «старший тренер», или «второй тренер».
Применительно к конному спорту тренер звучит правильно: там вместо языка – вожжи, кнут, оглобли или седло. Но в работе с людьми содружество по типу всадник – лошадь не годится, рассуждал я и установил во взаимоотношениях с игроками дух творческого содружества на принципе взаимоуважения. Мне кажется, что Бацилла вышел играть на второй тайм только потому, что воздействие на него было словом-призывом, а не словом-приказом.
Во всяком случае, этими принципами руководствовался я на своем первом этапе тренерской деятельности. Они принесли мне скромные успехи и огромные радости. Самое главное, я научился понимать и ценить игру, на каком бы уровне она ни проводилась, – прежде всего по духу честной борьбы и спортивного благородства.
В футболе такая мерка приживается не легко. Но уезжал я из этого города с чувством удовлетворения, потому что от нее ни разу не отступил. Во всяком случае так мне казалось, когда в местном аэропорту «Надежда» я садился в самолет, держа курс на Москву.
Заканчивая эту главу о далеком, но и по сей день близком мне Норильске, хочу сказать, что мои воспоминания об этом городе связаны не только с футболом, хоккеем, коньками, тренерской работой и другими спортивными событиями.
Норильск стал для меня, как и для моих товарищей, большой жизненной школой. На этой суровой, вечно мерзлой земле за Полярным кругом волей судеб собралось много самых разных замечательных, умных и доброжелательных людей всех специальностей: от комсомольских работников до видных ученых, от известных журналистов до опытных инженеров. И в том, что сегодня широкой огненной рекой льется норильский металл, немалая заслуга всех их.
Прошли годы. Сменилось поколение норильчан. Наших однокашников там практически не осталось. Иных уж нет, многие на пенсии, а кое-кто еще и трудится в разных городах страны. Но я не ошибусь, если скажу, что независимо от должностей и рангов все они всегда с некоторой гордостью за себя и своих товарищей вспоминают о тех героических буднях, когда их руками строился этот замечательный комбинат и город.
Глава 9
НА СОВРЕМЕННОМ ЭТАПЕ
Обычно, возвращаясь после длительного отсутствия к обжитым когда-то местам, удивляешься, словно смотришь в перевернутый бинокль. Улицы оказываются короче и уже, дома меньше и ниже, деревья не такие ветвистые, как это представлялось в памяти.
Но при моем возвращении в Москву все виделось как бы в бинокль с приближающей стороны. Проезжая Тарасовку, я не увидел стадиона, он скрылся за густолиственными кронами высоких деревьев, маленькая столовая при стадионе, где некогда шли жаркие споры о тактических построениях в матче с басками, затерялась в кущах зелени. Буйно разросшийся зеленый массив совсем закрыл нашу спортивную загородную базу. До войны здесь были лишь молоденькие насаждения.
Улица Горького поразила жизнерадостной яркостью нарядов москвичей, движущихся по широким тротуарам с непривычной для провинциала быстротой и поразительной для такой густой толпы верткостью.
В сиянии солнечного июльского дня зеленые липы, ослепительные витрины нижних этажей, нескончаемого ансамбля многоэтажных домов, гудки и сирены автомобильного потока – все это воспринималось мной, как великое преображение московской земли. Как могучее второе дыхание, возникающее у спортсмена, – читай народа, – когда он преодолел критическую точку временной трудности.
Затемнение, мешки с землей, предохраняющие зеркальные витрины, чугунные надолбы, перекрывающие заставы, аэростаты, сторожащие небо над столицей, остались только в памяти героического прошлого.
Время наложило свой отпечаток и на людей, с которыми я долго не виделся. «Здра-а-а-авствуйте, мастер!» – певуче, как прежде, разводя руки, приветствовал меня Яншин, встречая с группой близких и друзей на перроне Ярославского вокзала. И тут же, не дожидаясь ответа, предупредил, по-видимому, приевшийся вопрос или дежурное удивление: «Знаю, знаю, что потолстел – сто двадцать шесть килограммов!» Но так или иначе внешне Михаил Михайлович необычайно изменился. От танцевальной легкости его походки, от изящной подтянутости не осталось и следа.
Виною нездоровой тучности был перенесенный обширный инфаркт, заставивший беречь больное сердце и до минимума сократить движения. Автомобиль стал заменять артисту непоседливые ноги. Он вел непримиримую борьбу с болезнью ожирения. Ложился в Институт питания. Сбавлял до двадцати килограммов веса. Садился на аскетическую, обезжиренную диету. Иногда возмущался – «что я козел, чтобы одни овощи есть?» – но характер у него был все тот же, яншинский, упорный и непримиримый в желании добиться своего, и он продолжал сидеть на морковке и разной зелени, пока не достигал заданного себе лимита веса.
Руководила им в этом любовь к театру, к своей артистической и режиссерской деятельности. А дело принимало угрожающий оборот: одолевала сонливость. Он мог забыться в дремоте в самый неподходящий момент. Александра Павловна не шутя беспокоилась и сидела как на иголках в партере, когда по ходу пьесы «Школа злословия» ему надо было спрятаться в шкафу и пробыть там несколько времени за закрытой дверью – вдруг Мишенька там заснет!
Яншин сердился. Он-то, разумеется, знал себя лучше. Но понимал, что только железный режим сохранит ему возможность дальнейшего восхождения к вершинам сценического творчества. Завзятый дымила, он после болезни в течение двадцати лет не выкурил ни одной папироски и не выпил рюмки крепкого напитка.
При этом Михаил Михайлович не утратил ни пыла души, ни пытливости характера. Он всегда был готов в свободное время поехать на футбол, на теннис, на хоккей, на рыбалку, на ипподром, на художественную выставку, на природу послушать соловьев. Круг его интересов по-прежнему был необъятен.