Поэт понял, что его оставят на ночь в горнице. Он сел на кровать с ощущением готовности, словно ожидая, что сейчас, с минуты на минуту, что-то произойдет. Из кухни доносился шум, в сенях слышались шаги, слабо веяло обычным избяным духом; снова шаги и стук двери. В избе теперь ели, но разговоров слышно не было. За окном на диком лугу царствовал лунный свет, но опушка леса тонула во мраке. — Ну вот я и сижу в горнице, на кровати, подумал поэт, ощущая, что его лицо искажается странной насмешливой гримасой, и на мгновение почувствовал себя привидением, созданным этим лунным светом. Велико отличие утра и вечера: завтра утром он будет возвращаться скорыми шагами по беззвучной лесной тропинке к тому дому и выбрасывать из карманов камни. Но в нынешнее залитое луной мгновение его сознанию недоступна мысль о будущем или о возвращении — есть только это застывшее настоящее, побудившее его так странно и бессмысленно ухмыляться.
Только что молодая женщина, стоявшая на картофельном поле, выпрямилась и посмотрела на поэта, словно свысока, словно из-за тысячи верст возвышенных переживаний. — Вот какая девушка стояла только что посреди черного картофельного поля; а я, родившийся совсем другим и никогда здесь прежде не бывавший, я оказался здесь именно в этот вечер.
И поэт попытался представить, где в избе сейчас сидит девушка, он как бы глядел сквозь стену и шептал, беззвучно шевеля губами: «Приди сюда, приди сюда!» Он повторил это много-много раз и не сомневался, что душа девушки услышала его зов. Было понятно, что она не придет, но фантазии тешили его несказанно. В воображении мелькнула и его юношеская любовь, которая до сих пор вплеталась в мелодию его души темным звучанием. Но в нынешнем горячечном состоянии она вдруг показалась незначительной и детски наивной подробностью. Такое было внове, но тогда он забыл отметить свое наблюдение.
Потому что как раз успел подойти на цыпочках к двери и в этот самый момент, услышав, что кто-то вышел из избы, открыл ее.
— Мне бы… не могла бы барышня дать мне глоточек молока?
«Барышня», усмехнувшись и что-то буркнув в ответ, вернулась в избу. Поэт тотчас затворил дверь и зашипел себе под нос, как вода на раскаленной сковороде: «Барыш-ш-шня, барыш-ш-шня…» Он охнул — молоко внесла хозяйка.
Почти три часа он промаялся без сна. Эти три часа он провел также, как проводил прежде другие, когда знал, что под одной с ним крышей ночует красивая женщина. Он бесшумно двигался по комнате, приникал ухом к стене и даже решился разок кашлянуть. — Пусть думают, что я сумасшедший, я все равно больше сюда не вернусь… Но почему, почему мир так устроен, что девушка ни в коем случае не может пробраться сюда ко мне!.. Что лежит в основе человеческой страсти? Инстинкт продолжения рода. Является на свет ребенок, в чьих чертах видны черты родителей. Его деловито нянчат, сушат его вонючие пеленки. Ребенок орет, мать чахнет… Мать — к этому слову так и пристали образы увядания и изнуренности. Иногда отец носит ребенка на руках — это противоестественно… И все это лежит в основе того чувства, которое я сейчас испытываю. А оно есть основа моего стихотворчества тоже. Любовь — это великая мировая сила. Любовь, да, это любовь…
Поэт повторил это слово, и все те же мысли о мясистом и мягкотелом младенце нахлынули на него с новой силой и страстью, и в них было что-то приторно-умилительное и противоестественно привлекательное. Он представил такого ребенка от девушки, спавшей сейчас в избе, и вопиющая непристойность воображенной картины лишь придала ей еще большую привлекательность. По-прежнему разгоряченный, он отважно покашлял и даже поскреб разделявшую их стену, так что в избе должно было быть слышно. Наконец тщетные усилия наскучили ему, и он лег — как и в прежние разы в подобных случаях.
* * *
Здесь заканчивается рассказ о ребячливом поэте, и на прощание — еще несколько строк к поэме ушедшего лета. Заманчиво бросить взгляд назад и увидеть издали те сочувственные переживания, которые испытала одинокая поэтическая душа, легко прикоснувшаяся к нашему рассказу. Она спит сейчас в горнице, в чье воздушное пространство проникли занесенные однажды летом с цветами крохотные странные насекомые — как веяние вечного духа лета. И смотрит на чуточку утомленного поэта древняя луна «с синих луговых высот». Поэт спит, как много раз прежде, и ему снится, что наконец-то он начинает жизнь заново.
Но в лунном свете нет и тени насмешки, он только делает явным общее выражение упадка. В какую вечность канули красные еловые макушки, давшие тон вашему настроению при чтении главы «Первая летняя ночь»? И разве не кажется вам, что все те люди, чьи взгляды и руки встречались в теплую пору лета, давным-давно умерли? Но в то же время разве все взгляды, события, клубящиеся облака калины и летние пейзажи, поэты с их камнями и фантазиями, весенние и осенние города и так далее, до бесконечности, — разве все это не кажется бесплотными волнами образов, которые колышутся, обтекая луну и звезды, в пространстве, где нет ни места, ни времени… Вы можете попытаться увидеть нечто подобное, если с закрытыми глазами вообразите себя сидящим на возвышенном месте в холодном лунном свете этой последней главы. Ваше тело начнет коченеть, и вы наверняка скоро ощутите себя заключенным в куполе летнего колокольчика, а качающийся по краям мир расширите в соответствии с собственными размерами. Ошибиться невозможно. Ваш взгляд, скользя над стройным лесом растений, увидит землю, воздух и водные глади, а в поднебесье будет растекаться всемогущий ветер. Длится неопределенное мгновение одного летнего дня, когда взаимные отношения между несколькими людьми достигли известной стадии. Причем один из этих людей, загорелый, устроился на кривой сосне на вершине скалы, другой — в розоватом платье — подвигается к этой скале через луг среди лиловых колокольчиков, а третий вдали, за густеющей жаркой дымкой, ткет за кроснами, и в его глазах, следящих за движущейся вверх и вниз основой, видна неизбывная печаль и скорбь изначального человека, и слышно жужжание шмеля и затихающее тиканье часов на стене.
Рассказы из сборника «Любимая отчизна моя»
(1919)
Рассказ про озеро
Всю свою жизнь я скитаюсь по белу свету, но не из жажды приключений, а потому, что так мне на роду написано. Скитания мои проходят в местах обыкновенных, где и сам себе кажешься лишь одним из многих тысяч заурядных людей, людей без прошлого. Кажется, что за плечами пустота, без редких красок света и мрака. Иногда возникает ощущение, что вся жизнь растрачивается на раздачу каких-то неведомых долгов, мало-помалу истощающих твои силы.
Но порой прошлое одерживает надо мной верх, и я в одиночку отправляюсь в долгое путешествие по закоулкам памяти. Откуда-то из мрака возникает передо мной безбрежная синева озера, его сверкающий взор проникает в мою душу, и старая печаль возвращается и мучает меня, как может мучить неискупленный тяжкий грех. Я не противлюсь ее натиску, сразу и с наслаждением сдаюсь. Озеро… Оно не виновато в том, что случилось. Оно всегда было для меня символом свежести и чистоты, и, может быть, поэтому каждая встреча с ним для меня так значительна. После того как печаль моя утихнет, я снова смотрю на прошлое издалека, отрешенным взглядом, и даже могу начать рассказ про озеро. Для меня синеокое озеро — душа природы, хотя в ней помимо озера, возможно, есть иные прелести. Это как лицо спящего, по нему можно прочесть самое сокровенное в миг, когда сам человек ни о чем не подозревает. Но едва он откроет глаза, происходит мгновенное слияние душ, проникновение в тайну тайн. Свет озера для меня — то же, что блеск любимых глаз. Величественный, недвижный в безветрие лес не раз приносил мне покой, принимая под свою божественную сень. Но лес горделиво замкнут в себе. А едва только двинется навстречу волна озерная — и все заветные струны души моей, радостные или печальные, начинают звучать. Озеро всегда ровесник того, кто на него смотрит, всегда отвечает его настроению то задумчивым взглядом, то легкой поющей зыбью или вольным шумом волны. И теперь, когда я произношу про себя «озеро», оно откликается, как живое существо. Это с ним я познакомился восьмилетним мальчиком, это оно на всех этапах моей жизни было мне преданным и задушевным другом, разделявшим многие дивные мои переживания, пока однажды холодно не отвернулось от меня.
Возле моего родного дома озера не было. Недалеко от нас пролегал глубокий овраг, по дну которого бежала речка шириной метра в два. На противоположном берегу ее темнел сосновый бор, на нашем же участке она протекала пониже забора, появляясь из низкорослого ельника, и затем, вся в небольших порогах, исчезала в зарослях белой черемухи и серебристой ольхи. С моста видна была крыша мельницы и мельничное колесо, дальше кое-где проглядывали пятна цветущих лугов. А сквозь одну из щелей забора виднелась опушка далекого леса, синел дальний мир. Он-то странным образом и притягивал мои мысли. Туда, в эту даль, из лета в лето, изо дня в день устремлялись поющие речные струи. Я, одинокий мальчик, сидел на берегу реки и тихонько напевал, тоскуя неизвестно о чем. Меня влекло, как и реку, в синеющую даль. Но река туда убегала, а я оставался здесь.