Плимянник пику подаёт.
«Вон, говорит отец, послушай,
Мои слова ты наперёд...
Сквозь открытые двери видно, как поворачивается атаман к сыновьям, и поет дальше так, будто словами песни говорит он то, что и сам думает:
Мы послужили Дону верно,
Таперь и ваш черед служить.
Служитя ж вы яму примерно,
И вас Господь благословить.
Одна из снох выбегает из куреня, пряча лицо в переднике, исчезает в конюшне. Семен понимает, что она там плачет, и не пошел за ней. А из куреня и дальше слышно:
Даю табе коня лихого,
Он добровит был у меня.
Он твоего отца седого
Носил в огонь и из огня.
Замер последний аккорд. Положил атаман руку на плечо старшего сына:
- А таперь, рябыты, идитя. Время подошло. А вы, бабочки, не сумлявайтесь ни в чём. Всё по Божьему соизволению, по царскому повелению. А наша дела маленькая, нам...
Вдруг, будто разорвав воздух, резанул по хутору медный голос трубы. Всем сигнал этот знаком: «Всадники, други, в поход собирайтесь, // Радостный звук нас ко славе зовет!».
Оба брата вылетают во двор. За ними вслед мать, сестра их Грунятка, обе снохи и еще какие-то две казачки. Степенно и медленно выходит во двор атаман, Все столпились на широком крыльце. Только бабушка осталась на своем месте. Подняв глаза на иконы, шепчет она что-то и мелко-мелко крестится.
А служивые уже заседлали коней, держа их под узцы, стоят оба у настежь открытых ворот. Из-за катуха выезжает и останавливается у крыльца подвода со сложенными на ней вещами уходящих на войну. Поедет на ней атаман в Арчаду, на сборный пункт, проводить сыновей и своих хуторцов. Бабы останутся дома - как говорится, дальние проводы, лишние слезы. Нечего им там делать.
Улица полна народа, все идут к правлению семьями, Песковатсков Михаил, склонив голову на шею коня, идет сам. Отца у него нет - помер, мать лежит разбитая параличем, примерли и деды с бабками, жениться он не поспел, нет у него родни в хуторе. Вот и идет он один и, завидя его, еще пуще плачут бабы, пряча лица в расшитых узорами платках.
- Г-гги-и! Дай дор-рогу! - это Николай с Петром, вскочив на коней, полным карьером вынеслись со двора и умчались к площади.
Атаман довольно улыбается:
- Молодцы мои рябяты, нечего тут рассусоливать.
Весь хутор собрался на небольшой площади между правлением и школой. И уже построились под командой урядника Алатырцева восемнадцать молодых разуваевцев: Все уходящие молодец к молодцу, только вот Никишка чудок подгадил, трошки ростом невысок, даже стоя на левом фланге, и то дюже малым кажется. «Ну да не беда это, - как старики смеются, - ему же лучше: немец в такого сроду не попадет».
Ярко краснеют лампасы синих шаровар, сапоги начищены до слепящего блеска, гимнастерки пригнаны ладно, лебяжьим изгибом желтеют рукоятки шашек. Тихо покачиваются темляки, чубы зачесаны, как полагается, фуражки надеты набекрень, с фасоном. Кони нервничают, неспокойны, толпа гудит, замерев, не спуская глаз, глядят матери и жёны на стоящих в строю. И никак ничего не понимая, галдя и треща, носятся воробьи, пугая коней неожиданным шумом крыльев. Вбежав на крыльцо правления, атаман обернулся лицом к строю. Говор оборвался. Как в церкви, тихо. Снял атаман с головы фуражку прежде чем речь свою начать:
- Рябяты! Обратно всколыхнулси наш батюшка Тихий Дон. И взволновалси. Обратно сыграла труба поход, как играла она и дедам, и отцам вашим. И уходитя вы, таперь вы, как и со всяво Дону казаки, в далекие земли бусурьменские. Помнитя присягу, помнитя данную вам науку, и ничаво не боитесь. Всё в Божьей воле, а у хорошаво казака и в руках яво собственных. Зорьче круг сибе глядитя, да об конях и никак не забывайтя. Помнитя - не на то казаку хороший конь нужон, штоб врага догнать, а штоб в нужде врагу в руки не дасться, уйтить от нипрятелю. Вот трошки непорядок у нас в том, што нету в хуторе своего попа, штоб вам церковную напутствию исделать, ну, в Арчаде там всё одно молебен служить будуть...
Атаман переводит дух, оглядывает хутор, площадь, напряженно слушающую его толпу.
- А ишо скажу я вам, тот пропал на войне, хто забоялси. Одно помни: увидал ты нипрятеля, лятишь ты на няво с шашкой аль пикой, и должон он тольки от виду твово понять, што всё одно, либо срубишь ты яво, либо на пику наденешь, либо конем стопчишь. Такой в ём страх заняться должон, што ополоумить он, повернется и от тибе побягить. А того только табе и надо. Знай, думай - ага! Садану я зараз так, аж шерсть из яво клочьями полятить. Вот об чём мячтайтя, вот об чём думайтя, тогда и правильного путю достигнитя. А ишо скажу я вам: штоб ни за кем из вас замечаний не было. Хутор наш, семью свою, в полку не срамитя, никчамушнее это дело. Лучше перетерпи, не доевши аль не допивши, чем потом сам моргать будешь, когда девки с тибе смяяться учнуть. Ну, а впрочем, дай вам Бог победы и одоления, и скорейшаго возвороту в родныя куряни. А таперь няхай вас зараз матери ваши благословять. Помнитя - материнская молитва со дна моря спасаить. Час вам добрый!
Толпа в одно мгновение заливает строй. От бабьих платков, от стариковских папах и фуражек, от старушечьих шалей служивых и не разглядеть. Высоко задрав головы, удивленно оглядываются кони, ничего не понимая. И кони и атаман начинают нервничать. Лицо атамана вдруг заливается краской:
- Трубач, труби поход!
Будто ножом по сердцу, прорезал медный голос. Отхлынула толпа от служивых.
- С-сади-ись!
Как один, вросли в сёдла казаки. Звенят кольца уздечек, фыркают кони, гремят шашки, ударяясь о стремена.
- Справ-ва по три, ма-арш!
Как на параде, перестроились конники. Оглядываться на остающихся больше некогда. Уже скачет перед колонной урядник Алатырцев на рыжем, на лысом, коне своем:
- Заводи песню!
Первым песенником считается на хуторе Николай, атаманов сын. Лихо, громко и весело заводит он свою любимую:
Мы к Балканам подходили,
Нам казались высоки,
А когда их перешли мы,
То сказали: пустяки!
За уходящей шагом колонной бросились казачки. Цепляются за стремена, хватаются за сапоги, за подпруги.
Грями, слава, трубой,
По всей Области Донской,
Казаки там турков били,
Ни шшадя своих голов.
Кони шарахаются от путающихся меж рядами женщин. Строй нарушен. Да что же это за безобразие! Лицо атамана заливается краской. Команда его слышна ясно и далеко:
- Р-рысью, м-марш!
Оторвавшись от стремян, отскочив от набегающих коней, шарахаются казачки в сторону, машут платками, ничего не видя от слёзного тумана. Взмыла в воздух едкая пыль, скрыла ушедшую на рысях колонну. А там, у далекого, стоящего совсем на горизонте кургана, вновь пошли служивые шагом и снова заиграли песню. И взмыл в небо высокий подголосок, кружа по степи, долетел на свой хутор, попрощался с ним и потонул в захмурившихся облаках. Всё слабей и слабей его слышно. Затих. Кончился.
Тихо и на хуторской площади. Солнце еще ярко светит, но всё ближе и ближе надвигается с запада темная туча. Молча стоит толпа, глядя на далекий курган, за которым уже давным-давно исчезли их хуторцы.
Но вот, окутавшись облаком пыли, вырвалась чья-то тачанка из проулка и понеслась через выгон, напрямик, к большаку. Да это же Марьюшка, жена Феди Астахова. Рванула за ушедшими казаками на Арчаду. А вон, проскочив площадь рысью, круто повернув вслед за Марьюшкой, протарахтела еще одна подвода на доброй паре рыжих. Никак Семилетовых это кони? Так и есть. Это сноха ихняя, глянь, вместе с тещей нашпаривает.
Не прошло и пяти минут, как затопили площадь подводы, выбиравшиеся на Арчадинский шлях. Исчезли и они за курганом. Стоящий рядом с Семеном пожилой рыжий казак снимает фуражку, чешет затылок, снова покрывает голову и, сплюнув в траву, бурчит:
- Ишь ты, чёртовы присухи. И повоевать мужьям не дадут!
Обернувшись к соседу, говорит голосом, не терпящим возражений:
- Так я считаю: при таперешнем оружии война эта более трех месяцев не протянется.
Сосед на него и не смотрит:
- Дай Бог, дай Бог, поглядим. Толкач муку покажет.
Пылят стоптанными чириками по улице дедушка Мирон и дедушка Евлампий. Дедушка Мирон сегодня страшно взволнован, не тем, что казаки в поход ушли, нет, дело это привышное, так же, как сенокос, как молотьба, как крестины или родины. На то и казак, чтобы воевал. Ясно. Но иное возмущает его, кажется недостойным казака, смешным и постыдным. Он отчаянно жестикулирует, забегает вперед и останавливает своего собеседника посередине улицы;
- И ишо раз говорю табе: никакая это не война! Видал я на маневрах в окружной станице, как там, спешившись, казаки орудовали. Ляжить это он в кусту, вроде как на бугорок вылез, а сам всё в укрытие норовить. Глядить перед собой в степь, а супротивника нигде и звания нету. Ну, скажи ты мине, заради Бога, да рази ж это война? Вон как мы с турькястантами воевали, вон то страсть была. Стоять они в двадцати шагах от нас во весь рост и ружья у них на рогулькях покладены. И целить он табе прямо в лоб. Во! Смерти прямо в глаза мы глидели. А как вдарить он с того ружья, как пальнёть, аж сам посля того от отдачи на землю садится. А как гохнить та ружье, так кони наши аж на дыбошки становились. Одного разу как пальнул один такой турькястант, как пальнул, так куму мому Стяпану, ну, прямо пулей энтой своей в лоб угодил. Сшибла яму та пуля папаху с голове, а на лобу, веришь, аль не веришь, вот такуя, - дед Мирон прикладывает ко лбу свой высохший кулачок, - вот такуя во шишку, правду табе гуторю, набило! Страсть и глядеть было. Кум мой посля того три дни, как круженая овца, круг сибе крутилси, пока яму фершал полковой примочков каких-то не приклал. Лишь посля того очунелси. Вот то - война была! А ты мне говоришь, оружия таперь ня та. Да што же ета за оружия такая, што ни ее не видать, ни того, хто с ней бъеть. Вот мы, да, - воявали, смерти в глаза, можно сказать, глидели, а ноне...