Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М. Г. Анисимо–Яновская утверждает, что "вся Миргород чина" знала про эту историю, интересовался ею и Гоголь.
Хотя Пивинский не занимался спекуляцией, как московский "франт" или Чичиков, но в основе их проделок лежит нечто общее — фикция. Люди умершие, но фигурировавшие в соответствующих документах, то есть в "ревизских сказках" (а такие "ревизские сказки" подавались редко — раз в несколько лет), являлись как бы живыми. За них надо было платить налоги, их можно купить, выменять за водку, заложить в Опекунский совет и получить деньги; они придавали своему владельцу определенный общественный статус и вытекающие из него права, например, как в случае с Пивинским, право заниматься винокурением. Из ничего возникало нечто. Можно предположить, что Пивинский вовсе не был корыстным человеком и тем более завзятым злодеем. Он просто столкнулся с неким формальным узаконением, с буквой закона, которую можно было обойти только с помощью фикции, что он успешно и сделал.
Весьма любопытен и другой факт, сообщенный П. И. Мартосом, школьным товарищем Гоголя. "…Насчет Мертвых душ могу рассказать следующее… — писал он уже упоминавшемуся выше Бартеневу, — в Нежине, где мы воспитывались в пансионе, при гимназии, был некто К–ачь, серб; огромного роста, очень красивый, с длиннейшими усами, страшный землепроходец, — где‑то купил он землю, на которой находится— сказано в купчей крепости — 650 душ; количество земли не означено, но границы указаны определительно. Не знаю, какое присутственное место решилось совершить купчую крепость на эту землю; заложенную впоследствии К–чем за значительную сумму. Что же оказалось? Земля эта была—запущенное кладбище. Этот самый случай рассказывал Гоголю за границей князь Н. Г. Репнин — это я слышал от самого князя Николая Григорьевича" [197].
Цитата эта требует комментариев. Если все происходило так, как описывает Мартос, то сообщение Репнина явилось для Гоголя не источником сюжета, а лишь дополнительным материалом: ведь Гоголь начал писать поэму еще в Петербурге. Но Гоголь мог узнать что‑то об афере К–ача и помимо Репнина, коли она случилась в его родном Нежине.
История эта во многом для нас не новая. Проделка, построенная на фикции, корысть, толкающая на спекуляцию и аферу, — все это встречалось уже в других примерах. Но есть в фактах, сообщенных Мартосом, некая мрачно–озорная ирония. Ведь не какой‑нибудь пустырь указал "землепроходец" в качестве местопребывания своих подопечных, а кладбище! Это напоминает двусмысленный ответ Чичикова на вопрос, нужен ли ему для сопровождения мужиков конвой: Чичиков "от конвоя отказался решительно, говоря… что купленные им крестьяне отменно смирного характера, чувствуют сами добровольное расположение к переселению и что бунта ни в коем случае между ними быть не может" (VI, 156).
Но если подобные случаи встречались в жизни и некоторые из них были известны Гоголю, то почему же он считал, что именно Пушкин подарил ему сюжет поэмы? почему вообще придавал такое значение состоявшемуся между ними разговору?
Потому что пушкинский совет означал указание на художественные возможности истории с мертвыми душами (точно так же, как и истории с мнимым ревизором: ведь и эти факты были известны Гоголю независимо от Пушкина). В жизни, строго говоря, имеется все, но далеко не все осознается нами как материал, подходящий для эстетического осмысления и преобразования. Выбор возможностей происходит постепенно и зависит от бесчисленного количества причин— исторических, социальных, личных, психологических и т. д. Тем более, что этим выбором предполагается одновременно определение будущей вещи с точки зрения художественной иерархии, значительности жанра. Одно дело взять некий случай для рассказа или фельетона, другое дело — для эпопеи, романа или, как в конце концов определил Гоголь свое создание, для поэмы.
По–видимому, сама передача "сюжета" означала передвижение предполагаемого произведения по шкале ценностей — снизу вверх. Гоголь говорит, что Пушкин собирался из этого материала "сделать что‑то… в роде поэмы" (Бартенев упоминает о "романе"). Предположение вполне вероятное, если вспомнить о таких вещах, как "Домик в Коломне" или "Граф Нулин"; в этом случае будущее произведение встало бы в ряд пушкинских "шутливых поэм". Но несмотря на всю значительность "Домика в Коломне" или "Графа Нулина" никто не сказал бы, что это главные произведения поэта; в упомянутом же разговоре речь шла именно о таком произведении Гоголя, о книге, с которой тот должен навсегда войти в историю, как Сервантес со своим "Дон Кихотом". По смыслу воспоминаний Гоголя выходит, что Пушкин согласился передать ему "свой собственный сюжет", так как увидел в его реализации перспективу создания универсального произведения. Произведения, отражающего дух времени, эпоху национальной жизни, как это было опять‑таки с "Дон Кихотом".
Подробности беседы, которые передает Гоголь, выражают идею универсальности, национальноисторической широты. Пушкин и раньше восхищался гоголевской "способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого", то есть искусством характерологии. Теперь он посоветовал придать этому искусству больший размах, подчинить его созданию подлинно национальной портретной галереи. "Пушкин находил, что сюжет М[ертвых] д[уш] хорош для меня тем, что дает полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров" (VIII, 440).
"Всю Россию" — это близко к фразе, сказанной Гоголем Пушкину в письме от 7 октября 1835 года: "Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь" (X, 375).
Словом, совет Пушкина сыграл в истории гоголевского произведения роль решающего толчка. Но после того как это произошло, в сознании писателя стали кристаллизоваться многие другие, в том числе и личные, впечатления от различных случаев проделок с мертвыми душами, случаев реальных, полу вымышленных или просто вымышленных — не так уж важно. Интересно, что нужду в подобном материале Гоголь испытывал и тогда, когда работа была уже в полном разгаре. "Не представится ли вам каких‑нибудь казусов, могущих случиться при покупке мертвых душ? — писал он В. А. Жуковскому из Парижа 12 ноября н. ст. 1836 года. — Это была бы для меня славная вещь… Хотелось бы мне страшно вычерпать этот сюжет со всех сторон" (XI, 75).
3. "ЗАГЛАВИЕ… НАВОДЯЩЕЕ УЖАС"
Заглавие произведения возникло очень рано, возможно, уже в упомянутой беседе обоих писателей. В письме от 7 октября 1835 года, сообщая о начале работы, Гоголь упоминает название как само собой разумеющееся, уже известное Пушкину: "Начал писать Мертвых душ" (X, 375).
Найденное заглавие очень нравилось Гоголю; он находил его точным, выразительным и оставил неизменным до конца работы (прибавка в заглавии: "Похождение Чичикова, или Мертвые души" в изданной в 1842 году книге — результат цензурного вмешательства).
Гоголь воспринимал название даже как своеобразный девиз книги, как знак, способный заинтриговать будущего читателя и направить его внимание. Поэтому он оповещал о названии поэмы еще тогда, когда о самом ее содержании почти никто не знал, так как писатель хранил все это в глубокой тайне. "Никому не сказывайте, в чем состоит сюжет Мертвых душ, — просил он Жуковского в упомянутом выше письме. — Название можете объявить всем" (XI, 75—76).
Какой же смысл заключался в формуле "мертвые души"? Но вначале — о реальном бытовании этого выражения.
Существует мнение, что до Гоголя оно вообще не встречалось — ни в жизни, ни в литературе. Но это не так.
Известно библейское выражение "живая душа". "И создал господь бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою" (Бытие, 2, 7). Во все времена это выражение было очень популярным, оно применялось к разным случаям и обстоятельствам. В России, между прочим, его относили к Гоголю, к его творчеству. Белинский писал о творце "Мертвых душ", что он умеет "проводить через свою душу живу явления внешнего мира, а через то и в них вдыхать душу живу…" [198]. Провести какой‑либо факт через "душу живу" значит осмыслить его, придать ему личный, субъективный отпечаток, озарить светом человеческого чувства. Живая душа— высшая степень одухотворения, полюс духовности.
Но если так, то существует и противоположный полюс — мертвенности, простирающий свое действие на жизнь и на самое душу. Оксюморонные выражения "мертвая жизнь", "живая смерть" с давних времен встречаются в западноевропейской поэзии, особенно популярны они были в средневековье [199].
Что касается формулы "мертвая душа", то она встречалась в русской литературе и до Гоголя, хотя, по–видимому, и редко. В мистерии В. К. Кюхельбекера "Ижорский", изданной отдельной книгой в том самом году, когда Гоголь начал писать свою поэму, мы читаем: