— Охотно верю.
— Вообрази, это он сидит в кресле с парализованными ногами и ведет себя как ты сегодня, интересно, что бы ты сделал на его месте?
— Моя дорогая христианочка, это смешение людей и личностей отдает дурным тоном.
— А твое гнусное чистоплюйское презрение к людям отдает, отдает… Даже слов не нахожу. Ты и твой правящий класс с этим вечным noblesse oblige[17].
— К чему же мое положение обязывает меня? Питать никому не нужное сострадание к моему лесничему? Нет уж, увольте. Уступаю это моей жене — воинствующей христианке.
— Господи, он ведь такой же человек, как и ты.
— Мой лесничий мне служит, я плачу ему два фунта в неделю и даю кров. Что еще надо?
— Плачу! За что ты ему платишь эти два фунта плюс кров?
— За его службу.
— Служба! Я бы на его месте сказала тебе, не нужны мне ни ваши фунты, ни ваш кров.
— Вероятно, и он бы не прочь это сказать. Да не может позволить себе такой роскоши.
— И это значит управлять людьми! Нет, тебе это не дано, не обольщайся! Просто слепая судьба послала тебе больше денег, чем другим. Вот ты и нанимаешь людей работать на себя за два фунта в неделю пол угрозой голодной смерти. И это называется управление. Никому от тебя никакой пользы. Ты — бесчувственный сухарь. Носишься со своими деньгами, как обыкновенный жид.
— Очень элегантно изволите выражаться, леди Чаттерли.
— Уверяю тебя, ты был не менее элегантен сегодня в лесу. Мне стыдно, безумно стыдно за тебя. Мой отец во сто раз человечнее тебя, прирожденного аристократа.
Он потянулся к звонку пригласить миссис Болтон. Вид у него был явно обиженный.
Конни пошла наверх, шепча про себя в ярости: «Покупать людей! Дудки, меня-то он не купил. И я не обязана жить с ним под одной крышей. Дохлый джентльменишко с гуттаперчевой душой. А как они умеют пускать пыль в глаза своими манерами, ученостью, благородством. На самом-то деле душа у них пустая, как мыльный пузырь!»
Наверху ее мысли переключились на более приятный предмет — как уйти вечером из дому, чтобы никто не заметил. И постепенно злость ее на Клиффорда прошла. Глупо тратить на него нервы, глупо ненавидеть его. Самое разумное — не питать к нему никаких чувств. И, конечно, не посвящать его в их с Меллорсом любовь. Сегодняшняя ссора имела долгую историю. Он всегда корил ее тем, что она слишком фамильярна со слугами, она же считала его высокомерное отношение к простым людям глупым, черствым и бессмысленным.
И Конни сошла вниз в своем обычном, покойном и серьезном, настроении. У Клиффорда же не на шутку разыгралась желчь. И чтобы успокоиться, он взялся за чтение. Конни заметила, что в руках у него французская книга.
— Ты читала Пруста? — спросил Клиффорд, подымая глаза от страницы.
— Пыталась, но он навевает на меня сон.
— И все-таки это замечательный писатель.
— Возможно, но скучен невероятно. Сплошное умствование; никаких эмоций. Только поток слов, описывающих эмоции. Я так устала от этих самодовлеющих умников.
— Ты предпочитаешь самодовлеющих дураков?
— Не знаю. Но ведь в жизни имеется, наверное, что-то среднее.
— Может, и имеется. А я люблю Пруста за его утонченный, с хорошими манерами анархизм.
— Что и превращает тебя в мумию.
— Слова, достойные доброй христианки.
Опять ссора! Она просто не может не вступить с ним в пререкания. Вот он сидит перед ней, полуживой мертвец, и хочет подчинить ее своей воле. Она почти физически ощутила ледяные объятия скелета, прижимающего ее к своим ребрам. Но если говорить честно, он всегда с ней во всеоружии, и она его немного побаивается.
При первой возможности Конни поднялась наверх и рано легла спать. В половине десятого она встала и вышла из спальни, прислушалась. В доме ни звука. Накинув халат, спустилась вниз. Клиффорд с миссис Болтон играли в карты на деньги. Они наверное, засидятся до глубокой ночи.
Конни вернулась к себе в комнату, бросила пижаму на смятую постель. Надела тонкую ночную сорочку, поверх — шерстяное платье, всунула ноги в легкие туфли и накинула пальто. Она готова идти, если кто Встретится, она вышла подышать воздухом перед сном. Если попадется кто-нибудь утром на обратном пути, она гуляет по росе до завтрака, по обыкновению. Единственная опасность — вдруг кто-нибудь зайдет ночью к ней в спальню. Но это вряд ли случится — один шанс из ста.
Беттс еще не запер двери. Он запирает дом в десять вечера, а отпирает в семь утра. Конни выскользнула из дому неслышно, никем не замеченная. В свете полумесяца виднелись очертания кустов, деревьев, но ее серое платье сливалось с ночными тенями. Она быстро шла по парку, занятая не предстоящим свиданием, а той бурей, что кипела в ее груди. С такой бурей на любовные свидания не ходят. Но a la guerre comme a la guerre![18]
14
Не доходя до калитки, она услыхала звук щеколды. Значит, он стоял там под покровом ночной тьмы, среди деревьев, и видел, как она шла.
— Ты пришла рано, как обещала, — раздался из темноты голос. — Все в порядке?
— Все.
Он тихонько затворил калитку и направил луч фонарика на темную землю, высвечивая лепестки цветов, которые еще не закрыли на ночь свои чашечки. Они шли молча, поодаль друг от друга.
— Ты ничего не повредил себе утром, когда толкал это кресло?
— Нет, конечно!
— А воспаление легких оставило какие-нибудь последствия?
— Ничего страшного. Сердце стало пошаливать, и легкие не такие эластичные. Но это дело обыкновенное.
— Значит, тебе нельзя делать тяжелой работы?
— Изредка можно.
Конни опять погрузилась в сердитое молчание.
— Ты ненавидишь Клиффорда? — наконец проговорила она.
— Ненавижу? Нет, конечно. С какой стати питать такие вредные чувства? Я хорошо знаю этот тип. На таких людей не надо обращать внимания.
— А что это за тип?
— Тебе он лучше известен, чем мне. Это — моложавый, немного женственный мужчина, начисто лишенный мужского естества.
— А что это значит?
— То и значит. Секса для них не существует.
Конни задумалась.
— По-твоему, все дело в этом? — спросила она с легким раздражением.
— Если у мужчины нет мозгов, он дурак, если нет сердца — злодей, если нет желчи — тряпка. Если же мужчина не способен взорваться, как туго закрученная пружина, мы говорим — в нем нет мужского естества. Это не мужчина, а пай-мальчик.
Конни опять задумалась.
— Выходит, Клиффорд — пай-мальчик?
— Да, и к тому же несносен, как-все мужчины этого типа.
— А ты, конечно, не пай-мальчик?
— Не совсем.
Наконец вдали засветился огонек. Конни остановилась.
— У тебя огонь? — спросила она.
— Я всегда оставляю свет, когда ухожу.
Дальше пошли рядом, не касаясь друг друга. Чего ради она идет к нему, не переставала спрашивать себя Конни.
Он открыл дверь, они вошли, и он сейчас же запер дверь на задвижку. «Как в тюрьме», — мелькнуло в голове у Конни. Чайник на огне выводил свою песню, стол был уже накрыт.
Она села в жесткое кресло у очага, наслаждаясь теплом после ночной прохлады.
— Я сниму туфли, они насквозь мокрые, — сказала она и поставила ноги в чулках на решетку, начищенную до блеска. Меллорс принес из кладовки хлеб; масло и копченые языки. Конни скоро согрелась, сняла пальто, он повесил его на дверь.
— Что будешь пить: какао, кофе или чай? — спросил он.
— Ничего не буду, — ответила она, взглянув на чашки, стоявшие на столе. — А ты что-нибудь съешь.
— Я тоже не хочу. Вот собаку пора кормить.
Он без смущения затопал по кирпичному полу и положил в миску еды. Собака тревожно взглянула на него и отвернулась.
— Что морду воротишь? Это твоя еда. Ни с чем, матушка, права будешь, съешь.
Он поставил миску на коврик у лестницы, а сам сел на стул, стоявший у стенки, и стал снимать гетры с ботинками. Но собака не стала есть, подошла к нему, села и, задрав морду, жалобно уставилась на него.
Он медленно расстегивал пряжки на гетрах. Собака еще ближе подвинулась к нему.
— Что с тобой? Ты нервничаешь, потому что в доме чужой? Но это просто женщина. Так что иди и трескай, что дали.
Он погладил собаку по голове, и она потерлась мордой о его колено. Он медленно, мягко подергал длинное шелковистое ухо.
— Иди! — приказал он. — Иди и ешь свой ужин. Иди!
Он придвинул стул, на котором сидел, к коврику, где стояла миска; собака не спеша подошла к ней и стала есть.
— Ты любишь собак? — спросила Конни.
— Не сказал бы. Слишком они ручные, слишком привязчивы.
Наконец он стянул гетры и стал расшнуровывать тяжелые ботинки. Конни отвернулась от огня. Как убого обставлена комната! И только одно украшение — увеличенная фотография молодой четы на стене; по-видимому, он с женой, лицо у молодой-женщины вздорное и самоуверенное.
— Это ты? — спросила Конни.
Он повернулся чуть не на девяносто градусов и взглянул на фотографию, висевшую у него над головой.