– Удивительно мне, – сказала она, – как вы, столь часто обедая у обер-егермейстера Нарышкина, не познакомились до сей поры с красавицей Прот’е, его кралей; приходите ко мне завтра на кофе, и вы увидите чудо.
Вот я прихожу и вижу: она превыше всяческих похвал. Деньгами я не располагал, а потому, чтоб понравиться ей, мог полагаться токмо на свой ум; я спрашиваю, как ее имя, она говорит: «Прот’е», я отвечаю, что, значит, «Пром’е»[146]; я изъясняю смысл сей шутки, рассказываю истории, даю понять, какой огонь зажгла она в моей душе, не отчаиваюсь стать со временем счастливейшим из смертных: знакомство состоялось. С тех пор, бывая у обер-егермейстера, я не мог не зайти к ней в комнату до и после обеда.
Казанова, кроме изнасилования и убийства, не пренебрегал ни единым средством, чтобы овладеть женщиной, и ни единым, чтобы снова покинуть то, чего только что добился при помощи сотни уловок. Тонкий эгоист, знавший бесчисленные технические приемы и трюки, как добиться женщины, был, как он уверяет, в блаженстве, когда делал ее счастливой.
Герман Кестен. «Казанова»
В ту пору польский посол воротился в Варшаву, и я принужден был покончить крутить любовь с д’Англад, принявшей лестное предложение графа Брюса. Я перестал у нее бывать. Сия обольстительница через полгода умерла от оспы. Я желал добиться благосклонности Прот’е и для того пригласил на обед к Локателли в Екатерингоф Луини с Колонной, гвардейского офицера Зиновьева, Прот’е и синьору Виченцу с одним скрипачом, ее любовником. Веселая пирушка выявила у гостей нежные чувства и после кофе всем парочкам захотелось уединиться; я начал сближаться с красавицей, но за недостатком времени до самого интересного не дошел. Мы пошли посмотреть, что за добычу принес Луини с охоты: он взял с собой собак и ружья.
Мы с Зиновьевым отдалились от государева дома шагов на сто, и я приметил там одну крестьяночку поразительной красоты; я указал на нее Зиновьеву, он смотрит, кивает, мы направляемся к ней, она убегает в избу, мы входим и видим отца, мать, все семейство ее, а она забилась в угол, как зайчик, боящийся, что его растерзают псы.
Зиновьев, каковой, заметим в скобках, провел двадцать лет в Мадриде в звании императорского посланника, долго разговаривает с отцом по-русски; я предполагаю, что речь идет о девушке, раз отец подзывает ее и она, покорная, послушная, подходит и становится рядом. Через четверть часа он выходит, я за ним, дав старику рубль. Зиновьев объясняет, что спросил у отца, не хочет ли он отдать дочь в услужение, и что отец согласился, но запросил сто рублей за ее девство.
– Изволите видеть, – сказал он, – ничего тут не выйдет.
– Как не выйдет? А если б я дал сто рублей?
– Вы бы получили ее, и она стала бы вам служить, и вы вольны были б спать с ней.
– А ежели она не захочет?
– Так не бывает. Вы будете ей господином, даже высечь ее вправе.
– Допустим, она противиться не станет. А вот извольте ответить: коли я получу от нее что мне положено и останусь доволен, я вправе ее у себя оставить?
– Да говорю ж, вы сделаетесь ее хозяином, и, коли случится ей сбежать, вы вольны приказать арестовать ее, ежели только она не возвернет заплаченные за нее сто рублей.
– А коли она будет жить при мне, какое жалование ей положить?
– Ни гроша. Кормите, поите, отпускайте в баню по субботам, и пусть ее ходит в церковь по воскресеньям.
– А когда я покину Петербург, волен ли я взять ее со мной?
– Нет, если только не получите особое дозволение, оставив залог. Девица сия, хоть и станет вашей рабой, все ж останется в первую голову государевой крепостной.
– Прекрасно. Окажите мне услугу. Я дам сто рублей и возьму ее к себе; уверяю вас, я не буду обращаться с ней, как с рабой; но хочу заручиться вашей помощью – в дураках остаться не хотел бы.
– Я дело сие улажу, и, уверяю вас, меня не обманут. Вам угодно сейчас этим заняться?
– Отнюдь. Лучше завтра, не хочу, чтоб о том прознали. В девять утра я у вас.
Мы возвратились в Петербург в фаэтоне, а наутро в названный час я был у Зиновьева; тот был рад услужить мне. По дороге он объявил, что, приди мне охота, он бы в несколько дней набрал мне сераль – из стольких девушек, сколько было бы мне угодно. Я дал ему сто рублей.
Мы приезжаем к крестьянину, девица дома. Зиновьев все ему растолковывает, крестьянин благодарит Николая-угодника за ниспосланную милость, обращается к дочке, та, взглянув на меня, произносит «да». Тут Зиновьев говорит, что я должен удостовериться, что она девственна, ибо должен засвидетельствовать своей подписью, что таковой взял ее на службу. По причине воспитания чувствовал я себя уязвленным, что призван нанести ей подобное оскорбление таковыми действиями, но Зиновьев ободрил меня, сказав, что ей будет в радость, коль я засвидетельствую сие перед родителями. Тогда я сел, поставил ее промеж ног, сунул руку и уверился, что она целая; но правду сказать, если б была она порчена, все одно не стал бы изобличать ее. Зиновьев отсчитал отцу сто рублей, тот дал их дочери, а она вручила матери. Тут вошли мой слуга и кучер подписью своей засвидетельствовать то, про что не ведали.
Он постоянно жаждал новых приключений, знакомств с новыми людьми и овладения новыми женщинами. У него всегда было лишь одно побуждение – духовное и чувственное удовольствие, по любой цене, без раскаянья или моральных сомнений.
Герман Кестен. «Казанова»
Девушка, которую я решил звать Заирой[147], села в карету и поехала с нами в Петербург как была, в платье из грубого холста и без рубашки. Поблагодарив Зиновьева, я четыре дня не выходил из дому и не расставался с ней, пока не одел ее на французский манер, красиво, но без роскоши. То, что не знал я по-русски, мучило меня, но она менее чем в три месяца выучила итальянский: говорила она дурно, но довольно, чтоб изъяснить, чего ей надобно. Она полюбила меня, затем стала ревновать и однажды чуть не убила, как читатель увидит из следующей главы. <…>
…В тот день, как привез я Заиру, я выставил Ламбера: он всякий день напивался, я не знал, что с ним делать. Единственно, куда он мог пойти, это в солдаты. Я выправил ему паспорт и дал довольно денег, чтобы вернулся он в Берлин. Семь лет спустя в Гориции я узнал, что он поступил в австрийскую службу.
В мае Заира так похорошела, что, когда мне вздумалось поехать в Москву, я побоялся оставить ее в Петербурге и взял с собой, отказавшись от прислуги. Мне нравилось, как она изъясняется по-венециански. По субботам я ходил с ней в русскую баню, дабы помыться в обществе еще человек тридцати или сорока, мужчин и женщин, совсем нагих, кои ни на кого не смотрели, полагая, что и на них никто не смотрит. Подобное бесстыдство проистекало из чистоты нравов. Я дивился, что никто не глядит на Заиру, а ведь она казалась ожившей статуей Психеи, кою лицезрел я когда-то на вилле Боргезе. Грудь ее еще наливалась, ей было всего тринадцать лет, и не было приметно явственных следов созревания. Кожа ее была бела как снег, а черные волосы придавали белизне еще пущий блеск. Если б не проклятая ее неотступная ревность, коей изводила она меня ежечасно, да не слепая вера в гадание на картах, каковые она всякий день раскладывала, я бы вовек с нею не расстался.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});