В начале ноября он вернулся в Петербург. Седьмого числа с утра Нева хлынула на граниты набережных. Выл дикий ветер. Тучи низко неслись над землей. Казалось, что весь город плывет куда-то в туманную бездну. Было страшно. Земная и водная стихии смешались в мрачной колдовской пляске. В суеверном ужасе Александр наблюдал за мятежными волнами, которые неслись так же неудержимо, как неудержимо и фатально надвигалась на Европу революция. Как только вода стала спадать, император отправился в Галерную гавань. Страшная картина гибели и разрушения предстала перед ним. Он видел в ней вещий смысл. Он вышел из экипажа, стоял в толпе молча и тихо плакал. Кто-то сказал: «За грехи наши бог нас карает». «Нет, за мои!» – пробормотал царь.
XXIV
Семнадцатого июня 1825 года, в пять часов пополудни, в кабинет Александра в Каменноостровском дворце ввели унтер-офицера 3-го Украинского уланского полка. Государь приказал запереть дверь, и они остались с глазу на глаз. Это был не совсем обыкновенный унтер-офицер. Его фамилия была Шервуд. Родители его были англичане, и сам он родился в Кенте, близ Лондона. Будучи образован и владея французским, немецким, английским и русским языками, Шервуд без труда проник в общество офицеров, внушил к себе доверие, посещал знаменитую Каменку Давыдовых, встречался со многими участниками Южного общества, сам был приглашен к участию в заговоре и, дав уклончивый ответ, поспешил в Петербург с доносом.
Прежде Александру сообщали о тайных обществах, о политической пропаганде, о конституционных планах, но никто еще с такой определенностью не говорил ему о заговоре против него лично и против всего царствующего дома.
Выслушав страшные и грозные для всей династии вести, Александр задумался, вспоминая, вероятно, судьбу Павла. И опять, как тогда, – дворяне, титулованные гвардейцы…
– Да, Шервуд, твои предположения могут быть справедливы… Чего же эти… хотят? Разве им так худо?
– От жиру, собаки, бесятся.
– И велик этот заговор?
– Ваше величество, по духу и разговорам офицеров вообще и особенно во Второй армии полагаю, что заговор должен быть распространен довольно сильно.
– А нет ли среди заговорщиков кого-либо из лиц поважнее? – вдруг спросил император и нахмурился, почувствовав, что сказал лишнее.
Он вспомнил, должно быть, графа Палена.
Но Шервуд нисколько не смутился. Этот холодный и трезвый англичанин, оказывается, и сам не лишен был каких-то политических убеждений. У него тоже была своя оценка тогдашнего положения вещей. Оказывается, этому Шервуду очень не нравятся «некоторые учреждения и постановления в государстве».
Александр смотрел на этого доносчика с брезгливым удивлением. И этот рассуждает!
– Не нравятся?
– Не может быть, чтобы государственные люди делали без намерения столь грубые ошибки.
– Что же именно? Какие ошибки?
– В военных поселениях людям дают в руки ружья, а есть не дают. Что им, ваше величество, остается делать?
– Я тебя не понимаю. Как есть не дают?
– А очень просто, ваше величество. Коренные жители обязаны кормить и семейство, и постояльцев, и резервистов, и кантонистов… А чем кормить? Они заняты перевозкой леса, постройками и прочей службой, а на полевые работы нет времени… Иногда люди умирали с голоду… Я был сам свидетелем… При нынешних обстоятельствах такое положение военных поселян может быть очень опасным…
Александр, сутулясь, слушал неприятные и почему-то для него лично обидные рассуждения самоуверенного унтер-офицера. Прогнать бы этого доносчика. Но прогнать нельзя, а надо быть ласковым и терпеливо слушать какие-то мнения какого-то сомнительного иностранца, в сущности поучающего управлять государством его, императора, победителя «двунадесяти языков», воспетого пиитами, увенчанного лаврами, умевшего говорить с первыми умниками Европы!
И вот вместо того, чтобы крикнуть «пошел вон, негодяй!», Александр милостиво протянул ему руку.
Шервуд поцеловал ее.
– Ну, теперь, Шервуд, – сказал государь по-английски, – поезжай, напиши мне, как думаешь приступить к делу… Я буду ждать известий.
От государя Шервуд поехал в Грузино, к Аракчееву. Там за ним ухаживали. Граф угощал его обедами и завтраками. За столом сидели вчетвером: хозяин, доносчик, любовница Аракчеева Настасья Минкина, которую этот самый Шервуд впоследствии характеризовал как «пьяную, толстую, рябую, необразованную, дурного поведения и злую женщину», и, наконец, состоявший тогда на службе у графа Батеньков, через полгода примерно привлеченный по делу восстания на Сенатской площади и двадцать лет сидевший в крепости, в одиночной камере. Об этих завтраках доносил Аракчеев царю. Александр интересовался личностью унтер-офицера Шервуда. Этим человеком заинтересовался также и Батеньков и раз шесть спрашивал необычайного гостя о причинах его появления в аракчеевском Грузине.
Наступила осень. Выезжая из Каменноостровского дворца в открытом экипаже, Александр с грустью любовался на строгий, великолепный ампир Петербурга. Город весь теперь усыпан был желтыми и червонными листьями. В этом году осеннее увядание наступило рано. Теперь Александр думал всегда об одном и том же – жизнь кончилась! «Нельзя слишком долго показывать народу фантом». Тайна разоблачится. И все вдруг увидят, что нет никакого «благочестивейшего самодержавнейшего» монарха, а есть лишь несчастный, слабый, самолюбивый, замученный совестью, запутавшийся в ужасных противоречиях человек.
Доктора доложили государю еще об одном несчастии. Императрица Елизавета Алеексеевна тяжко больна. Ее положение стало таким опасным, что надо ехать немедленно на тог Франции или в Италию. Александр пошел в апартаменты государыни, и вид ее, слабый голос, лихорадочный румянец – все показалось ему жутким и зловещим. Как он раньше не замечал этого? Она сгорает на его глазах, а он всегда занят собой, всегда чем-то озабочен и не видит, что погибает эта тихая женщина, все еще прекрасная в своем осеннем увядании. А ведь он виноват перед нею! Пусть она ему изменила… Но не сам ли он своим поведением толкал ее на эту измену? Да, это его преступление. Это он погубил ее жизнь! А ведь она была так добра к ному раньше и потом. Он сам оттолкнул ее. Если бы он был настоящим рыцарем, он не допустил бы ее пасть. А что, если вернуться к ней, к этой очаровательной, умной, нежной женщине? Ведь они уже стали дружески беседовать иногда последние годы. Нельзя ли вернуть утраченное счастье? Не сказать ли ей прямо, что он любит ее, что все, что было, забвенно? Памятны только те минуты, когда она ему протянула записку, где было написано ею «люблю навек».
Елизавета Алексеевна отказалась ехать в Европу. Они о чем-то долго совещались с императором. И потом было объявлено, что они поедут вместе в Таганрог. Почему в Таганрог? «Признаюсь, не понимаю, – писал князь Волконский, – как доктора могли избрать такое место, как бы в России других мест лучше сего нет». Но было твердо решено, что поедут именно в Таганрог.
Смотр около Белой Церкви, предположенный осенью, пришлось отменить, потому что получены были сведения о мятежном настроении армии, и боялись покушения на особу государя.
Начались сборы в дорогу. Спешили уехать на русский юг. Кажется, у Александра и Елизаветы была какая-то надежда, что там, в Таганроге, они устроят жизнь, как в идиллической хижине «на берегу Рейна», о чем они мечтали когда-то в юные, романтические годы.
Маленький князь Голицын, лишенный официально всяких полномочий по требованию Фотия, пользовался, однако, личным расположением Александра. И вот, разбирая бумаги в кабинете царя, князь решился высказать Александру то, что всех беспокоило. Почему-то многим казалась эта поездка в захолустный городишко какой-то непонятной и опасной прихотью императора. Было что-то в этой поездке загадочное, и сложилось у многих убеждение, что, в сущности, Россия остается как будто обезглавленной и надо что-то предпринять.
А тут еще запутанный вопрос о престолонаследии. Еще в январе 1822 года великий князь Константин Павлович отказался от престола и дал в этом смысле письменное заверение. Наследником пришлось признать брата Николая Павловича. Летом 1823 года, с ведома Голицына и Аракчеева, московскому архиепископу Филарету был тайно вручен акт о наследовании престола Николаем, подписанный императором. На запечатанном конверте была собственноручная надпись царя: «Хранить в Успенском соборе с государственными актами до востребования моего, а в случаев моей кончины открыть… прежде всякого другого действия».
Николай Павлович официально об этом акте не был извещен, однако еще летом 1819 года император говорил ему и его супруге о том, что, может быть, ему, Николаю, придется после его смерти или после отречения занять престол. В своих записках жена Николая Павловича передает этот разговор, будто бы смутивший и огорчивший их. А Елизавета Алексеевна в одном из писем к своей матери писала откровенно, что Николай Павлович спит и видит тот счастливый для себя день, когда он будет неограниченным повелителем России.