Старик сидел, перебирая листки письма. На его плотной, тяжелой фигуре лежало бремя прожитых лет. Сейчас он, казалось, снова услышал свой юный голос: «Сыны Ирландии! Поднимайте народ!»
И все же голодных арендаторов продолжали сгонять с земли. Огромный замок, окруженный убогими, разваливающимися хижинами, отбирал всю пищу и топливо у окрестных жителей. Ирландцы были невежественны, потому что им негде было учиться, ленивы, потому что им нечем было заняться; они пьянствовали, потому что мерзли в своих холодных жилищах. Ирландия долгое время находилась под игом, достаточно тяжелым, чтобы ожесточить народ, но все же недостаточным, чтобы привести его в полное повиновение. Однако случившийся в этом году недород картофеля поверг людей в состояние какой-то мертвенной апатии. Ирландский бедняк-арендатор считал, что как бы он ни старался, лучше ему все равно не станет, а хуже быть уже не может. И повсюду были жандармы, пьяные вдребезги и вооруженные карабинами и штыками, с наручниками наготове.
Даниелю О’Коннеллу было тридцать шесть лет в 1812 году, когда в Дублин прибыл Роберт Пиль. О’Коннеллу этот двадцатичетырехлетний министр по делам Ирландии казался воплощением английского духа. Ирландец О’Коннелл должен был стать священником и получил соответствующее воспитание; но вместо духовной деятельности он посвятил себя юриспруденции и стал продвигаться очень быстро, насколько это было возможно католику при протестантском правительстве. Ирландский католик имел право голосовать, но не мог быть избранным в парламент; он имел возможность служить в армии, во флоте, избирать ученые профессии, но нигде не достигал высоких постов и званий. Ему не разрешалось преподавание в университетах, и все сколько-нибудь важные государственные должности были ему недоступны.
Как адвокат, О’Коннелл пользовался огромной популярностью. Это был высокий человек с шапкой рыжих кудрей и неправильными, почти безобразными чертами лица. Говорили, что голос его можно услышать за милю, а звучал он мелодичнее музыки. Отчаянный и хитрый, великодушный и мстительный, О’Коннелл неутомимо сражался за Ирландию. Он был брошен в тюрьму за то, что вызвал на дуэль Роберта Пиля. Дуэль так и не состоялась. В конце концов О’Коннелл принес извинения, думая, что таким путем удастся умилостивить англичанина во время обсуждения в парламенте законопроекта о католиках.
Ныне Роберт Пиль стал премьер-министром Англии, а нищета и страдания по-прежнему саваном окутывали всю Ирландию. О’Коннелл тряхнул головой. Гаррисон заблуждается. О’Коннеллу нечему научить этого молодого человека. В семьдесят лет человек заканчивает свои жизненные труды, а он, Даниель О’Коннелл, так и ничего не добился.
Через некоторое время служанка внесла зажженную лампу и поставила ее на стол. О’Коннелл ничего не сказал. Он ждал.
Вот он услышал голоса в передней и поднялся со стула, устремив зоркие глаза на дверь. Она распахнулась, и Фредерик Дуглас ступил через порог. С минуту темнокожий гость стоял неподвижно, озаренный светом лампы, потом улыбнулся. И что-то откликнулось на эту улыбку в усталом сердце старого ирландца. О’Коннелл пересек комнату, положил обе ладони на плечи молодого человека и глубоко заглянул ему в глаза.
— Сын мой, я рад вам, — сказал он.
И вот Фредерик Дуглас увидел Ирландию и познакомился с ее народом. Он узнал, почему так быстро стареют лица женщин, закутанных в платки.
Он видел малышей, жадно подбирающих кусочки угля на замусоренных причалах Корка. Он видел тучные стада, пасущиеся на заливных лугах Голдн-Вейла, в то время как маленькие дети умирали, потому что для них не было молока. Вглядываясь в даль, открывавшуюся за озерами Килларни, он видел по одну сторону заброшенные высохшие земли, заболоченные пустыри, поросшие вереском, кое-где низкорослые ели; а по другую у подножья гор, обрамляющих чудесные озера, — веселые зеленые пашни и луга, густые рощи, пышную, почти тропическую растительность. Он знал, что в Ирландии существуют только богачи и бедняки, только дворцы и лачуги.
— Плохое управление вызвано невежеством, а невежество порождается плохим управлением, — говорил О’Коннелл, выбивая о край стола свою короткую трубку. — Мало кто из англичан посещает Ирландию. А те, что приезжают, лишь катаются в своих экипажах из одного поместья в другое. Нищие, которыми кишмя кишит Дублин, вызывают в них только отвращение.
— Но… но почему же эти нищие не работают?
— В Ирландии нет никакой промышленности. Шерсть и пшеница идут на английские фабрики и мельницы. Чтобы работать в Ирландии, надо иметь надел земли.
Сосредоточенно хмурясь, Дуглас пытался разрешить эту новую задачу. Значит угнетают не только негров? Должна быть какая-то общая для всего причина. О’Коннелл кивнул головой.
— Собственность на землю! Вот из-за чего повсюду идет борьба, говорим ли мы о Шотландии или Ирландии, о темнокожих народах Индии или о неграх Южной Африки. А где теперь, если уж на то пошло, краснокожие племена у вас в Америке?
На лице молодого человека отразился ужас.
— Неужели мир так мал и тесен, что люди должны уничтожать друг друга из-за клочка земли?
— Вовсе нет. Но всегда были и есть такие люди, которые ничем не хотят поделиться с другими. Завоевание стало считаться подвигом. Теперешние герои отнимают, а не дают.
Старик был в отличной форме в ту осень. Его вдохновляло и подбадривало присутствие этого молодого человека, в котором постоянно трепетала пытливая, настойчивая, горячая мысль. Несколько месяцев назад О’Коннелл отменил грандиозный митинг, намечавшийся в огромном здании Консилэйшен-холл. Здание вмещало двадцать тысяч человек, и О’Коннелл чувствовал, что такая аудитория ему не по плечу. Однако теперь он объявил, что передумал: они с Дугласом будут выступать там вместе.
Митинг превратился в событие, о котором долго еще толковали потом зимними вечерами. «Дан, наш Дан», как называл его народ, превзошел самого себя. Массивные, но сутулые плечи старика расправились, седая голова была высоко поднята. Снова зазвучал в полную силу его изумительный голос.
«Пока я не услышал этого человека, — писал позже Дуглас, — я думал, что рассказы о силе его ораторского искусства преувеличены. Я не представлял себе, как это можно говорить перед аудиторией в двадцать-тридцать тысяч человек так, чтобы вас слышала по крайней мере значительная ее часть. Но эта загадка разъяснилась, когда я увидал внушительную фигуру этого человека на платформе и услышал его музыкальный голос. Красноречие его обрушивалось на эту огромную аудиторию, как летний грозовый ливень на пыльную дорогу. Подчиняясь его воле, народ то роптал, охваченный бурей негодования, то погружался в молчание, которое можно было сравнить лишь с тишиной, царящей вокруг колыбели уснувшего под материнское пение ребенка. Какая мягкость, какой пафос, какая всеобъемлющая любовь звучали в этой речи! И вместе с тем, какой гнев, какое пламенное, громовое обвинение; какое остроумие и юмор; ничего превосходящего и даже равного мне никогда не доводилось слышать ни на родине, ни за границей».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});