— Остановись, Горшенюшко, — говорит, — не делай этого, не ходи туда. Мёртвым ты оттуда ушёл, а живым не уйдёшь, завязнешь!
— Кто бы заикался об этом, Ваня, а только б не ты, — упирается Горшеня.
— Да ты же сам говорил, что с людьми просчитался, что их, как зверей-горынычей, не обведёшь, что они до конца съедят, до нитки!
— Когда это я говорил такое?
— Да давеча в темнице, перед казнью!
— Не мог я такого говорить, я в людей всегда верил и верю! И говорить такого не мог!
Горшеня сидор к себе подтягивает, а Иван его зацепил и отпускать не хочет, как будто в том мешковатом предмете главная Горшенина зацепка спрятана, без которой он не уйдёт.
— Мог, Горшенюшко, мог, — тянет на себя Иван. — Только, видать, давешние-то слова из головы твоей высыпались, по ветру пошли.
Горшеня к себе мешок перетягивает.
— А если и говорил подобное, — объясняет с натугой, — то в минуту слабости, поддавшись унынию. Дал слабину разок — другой умнее буду.
— А сейчас, стало быть, ты не слабый, а сильный?
— Да, Иван, сейчас я сильный. Может, у меня за всю мою жизнь такой силы не было, как в настоящий момент. — И так рванул сидор на себя, что выдернул его из Ивановых рук. Напялил на спину и стоит, переминается. Иван руки опустил, спрашивает:
— И чем же ты, Горшеня, в настоящий момент так несказанно силён?
Замолчал Горшеня — рот разевает, а на волю слова отпустить не решается. Скрючило его. Выправил кое-как лицо, гримасу выровнял, с новой неприязнью говорит:
— Чем надо, тем и силён.
— Ах, вот оно что, — кивает Иван, — ясное объяснение. Сразу видно, сильный человек ответил, не слабачок какой прежний, не катышек дорожный.
— А ну тебя, Иван, — горячится Горшеня, — не дорос ты ещё мне такие неприятности говорить. Отстань, а не то поссоримся.
И пошёл прочь от лагеря. Иван за ним.
— Нет, мне просто интересно, Горшеня, — нагоняет Иван, — какой такой природы эта твоя новая сила, если она тебе лицо аж мочалом скручивает, когда ты о ней говорить начинаешь?
Горшеня молчит, лишних движений лица опасается. А Иван следом за ним идёт, на пятки наступает.
— Уж не нашёл ли ты, Горшеня, то самое, что искал? А? Может, тебе на том свете кроме портянок да баньки ещё какую оказию отвалили? Чего молчишь, тужишься? Уж и вправду ли — справедливость нашёл? Что может быть на свете сильнее справедливости?
А Горшеня остановился и так отчаянно промолчал, что даже шишки с деревьев ссыпались, штук восемь.
— Стало быть, — спрашивает Иван горько, — нашёл ты справедливость?
— Стало быть, нашёл, — бурчит Горшеня.
— Втихаря? — ввинчивается Иван взглядом. — Втихомолочку?
Горшеня рукой махнул в отчаянии:
— А как хочешь — так и считай.
Иван вдруг захохотал — тоскливо так захохотал, невесело. Потом перестал хохотать, нахмурился.
— Собственную такую, — говорит, — заплечную справедливость? Как говорится, в одно рыло! Так, что ли, понимать?
— А как хочешь понимай, — повторяет Горшеня, совсем глаза опустив.
— И что же — видел ты её?
— Видел.
— И руками помял?
— Руками? Руками не помял. А видеть — видел, вот как тебя.
— Так, может, привиделась тебе справедливость та?
Поднял Горшеня глаза, посмотрел на друга отчаянно, челюстью пожамкал.
— Эх, Ваня! — говорит. — Никакой ты не Кощеев сын, а самый натуральный Иван-дурак!
Маханул рукой по ветру и далее пошагал, прихрамывая по привычке.
— Ну раз ты такой правильный, — кричит Иван ему вослед, — то ступай к королю человечьему, расскажи ему про это место, поведай всю правду! Это ведь противозаконное стойбище, и накормили тебя здесь противозаконно, и согрели без санкции! Будь же, брат Горшеня, последователен — сдавай всех сразу, чтоб не по совести, а по закону вашему аховому! Да и про себя рассказать не забудь — или у тебя на воскрешение бумажка имеется?
Повернулся Горшеня, посмотрел на Ивана так, что тот сразу даже на шаг назад отступил.
— Вот я ж и говорю — дурак.
И ушёл без всякого огляда.
31. Прозрачный и мёртвый
Отец Панкраций заставил себя два часа поспать — исключительно для того, чтобы с новыми силами за свои важные дела взяться, чтобы ещё крепче государственные нити в своих прозрачных руках удерживать. Лёг в три, в пять уж снова на ногах, полон всяческих каверзных прожектов. Время теперь терять преступно, ничего откладывать нельзя, сейчас его, выдающегося инквизитора, частная судьба и судьба усыновлённого им государства в одну перемешались, зашипели и обильной пеной пошли. Стало быть, действовать надо смело и решительно, на свой страх и риск. Чтоб это государство больше от него не отлипло и ни в чьи чужие руки не перешло.
А потому и другим отец Панкраций отсиживаться в бездействии не позволил: вызвал к половине шестого в пыточную шестерых лучших министров для сугубо конфиденциального разговора. Дважды второго звать не стал — ну его к лешему, надоел, так и дышит, пролаза, в затылок, так и подпирает коленками. А эти шестеро — дубьё дубьём, ими и вертеть можно, и жертвовать не жаль, одно слово: административное мясо. Есть у инквизитора на них свои тайные виды.
Перепугались министры — они в такую рань вставать не привыкли, ничего хорошего от грядущего дня не ждут. Выдающийся инквизитор никогда над ними непосредственного начальства не имел, да только раз уж в пыточную зовут, значит, дело важное, надо идти. И пошли, портфели на всякий случай прихватили — с полным набором особо ценных документов на чёрный день, дабы в случае тревоги было бы, что съесть. Хотя в душе надеются, что обойдётся — это у министров в крови замешано, на этом они всю свою естественную деятельность отправляют. Толпятся в пыточной приёмной, перешёптываются, портфелями пихаются, притирают друг друга круглыми локотками, десятнику наводящие вопросы задают. Отец Панкраций в специальный потайной глазок за ними понаблюдал из соседнего кабинета, повздыхал кисло — да делать нечего, других министров нет!
Потом капюшон оправил, рясу подтянул — и айда в пыточную. И только успел с министрами поздороваться, как вбегает в подвал опять капрал-сотник, верный инквизиторский слуга, с глазами ещё более выкаченными, чем давеча:
— Пришёл! — кричит. — Пришёл, ваше святейшество!
— Кто пришёл? — вопрошает отец Панкраций, которому эти капраловы вопли порядком поднадоели. — А ну, доложить по форме!
А десятник по форме не может, только на колени падает да головой по инквизиторским ногам стучит.
— Мёртвый пришёл! Которого мы ищем — сам припёрся! Собственной ожившей персоной!
— Какой же он мёртвый, болван? — оттолкнул служаку инквизитор.
— Горшеня — мёртвый мужик! Живьём к нам шагает! По лестнице поднимается, весь розовый, как будто и не вымирал вовсе!
Тут понял отец Панкраций собачьим своим чутьём, что слуга его не врёт и не спятил, а так оно всё и есть, как он лопочет. И от этого обуял выдающегося инквизитора цепенящий подвальный страх — нервный и паралитический. Впервые он себя в этом каменном мешке почувствовал не хозяином, а прижатым к стенке червяком, застигнутым врасплох воришкой чужого счастья. Более всего ужаснула инквизитора мысль, что воскресший мужик не просто так воскрес, а воскрес с каким-то высшим умыслом, с таинственной мистической подоплёкой, а ему — выдающемуся из выдающихся специалистов по таким подоплёкам — о том умысле ничегошеньки не известно! Вдруг, думает, это и вправду Чудо с большой буквы, вдруг в обход его всесильного ведомства это Чудо произошло, да ещё и кукиш ему из-под полы показало?! Отец Панкраций от таких мыслей поневидимел до прозрачности, только глаза сверкают из-под надвинутого капюшона. Хорошо ещё в подвальном полумраке капрал-сотник такой необычной прозрачности не углядел, а то бы заподозрил начальство своё чёрт знает в чём — и тут уж окончательно бы чувств лишился.
Министры тоже опешили, перетрухнули пуще прежнего — где это видано, чтобы разыскиваемый преступник сам к разыскателям своим являлся!
— А что охрана делает? — вопрошает отец Панкраций.
— Спряталась, — с ужасом сообщает вояка, — залегла куда-то. Страшно уж больно…
— Так он, душегубец, с оружием, что ли, идёт?
— Нет, — говорит, — хозяин, то-то и оно, что без оружия! Руки вот так держит, рукава закатал — ужас, как страшно!
И стало у отца Панкрация от того общего страха во рту солоно. Посмотрел он на министров, попытался им улыбнуться — чуть до гастрита их той улыбкой не довёл!
— Вздор это! — шипит инквизитор. — Пусть идёт, сейчас мы его и схватим!
Вскочил из-за стола, потом обратно к столу ринулся, полез в ящик, нашарил там трясучими руками тот самый прибор, что недавно в пользу инквизиции изъят был, спрятал его за пазуху. А едва двинулся отец Панкраций к выходу, как с той стороны в дверях Горшеня появился: жив-живёхонек, стоит себе пеший и без какого то ни было оружия. Замер выдающийся инквизитор, как в землю врос.