Снаружи, под самой крышей сторожки, висят три колокола. По ним трижды ударяют молотком: бум, бум, бум…
Мэрин Фоамете снимает фонарь с крюка и выходит наружу. Я иду следом. Он толкает шлагбаум, перегораживает дорогу. Разрывая ночь, мимо нас молнией проносится поезд, сверкая ярко освещенными окнами.
Небо расчистилось. Мерцают крупные осенние звезды. Ветер подсушил траву. Возвращаясь в сторожку, Мэрин Фоамете замечает, что на ворохе сена что-то темнеется. Стрелочник подходит поближе и светит фонарем.
– Кто тут?
С вороха вспугнутым зверем соскакивает и шмыгает в кукурузу мужик. На сене с раскинутыми ногами и задранной на животе рубашкой лежит Тудорица.
– Это ты!
– Я, Мэрин…
– Ну-ка, малый, подержи фонарь…
Я держу фонарь и гляжу, что же теперь будет… Мэрин хватает Тудорицу за косу.
– Идем-ка домой…
– Иду, иду, как не идти…
Будто лошадь за узду на водопой, ведет стрелочник за косу в сторожку свою жену.
Я освещаю тропинку. Свечу фонарем…
В сторожке веселье в полном разгаре! В полном разгаре танцы. Пыль столбом до самого потолка. В вихре танца никто не обращает внимания на тесноту…
– Эй, музыка, стой! – кричит Мэрин Фоамете. – Кончай танцы. Садитесь, говорю, и не мешайте. Дом мой. Жена моя тоже. Я давно знал про ее сучий норов. Сегодня нарочно предупреждал: веди себя прилично, Тудорица, хоть бы один вечер. Не порть мне праздника. У всех у нас нынче торжество – сынку вихор срезать будем… Как бога молил – хоть ради такого дня попридержи себя. Обещала ведь, толстомясая. И вот опять застал ее с кем-то на сене. Придется ее чуток поучить.
Любители скандалов, сидящие вдоль стен, даже глаза вытаращили – о таком зрелище они и не мечтали.
– Ну как, проучить тебя, Тудорица?
– Проучи меня, Мэрин. Как следует проучи. Учи, сколько сил достанет.
Мэрин срывает с ее головы платок и отдает подержать моей сестре Евангелине. Стаскивает с жены платье. Оставляет в одной рубашке. Снимает и туфли с ног, и чулки. Если бы не стыдился людей, снял бы и рубашку. Жену он готов в землю втоптать. Но одежду испортить боится…
Схватив жену за косу, он приподымает ее и с размаху швыряет на пол. Половицы гудят. Женщина не издает ни звука. Лишь свернулась клубком. Муж лупит ее кулаками, поддает коленями, пинает носком ботинка, топчет каблуками. Женщина молчит. Он вновь приподымает ее, словно бревно, и с силой ударяет об пол. И снова набрасывается с кулаками. Все лицо у Тудорицы вспухло и посипело. Из разбитого рта и из носу хлещет кровь. Муж колотит ее в грудь, треплет, топчет. Женщина все терпит молча.
– Так ничего и не скажешь?
Женщина с трудом разжимает окровавленные губы:
– Чего сказать тебе, бешеный?
И впрямь, словно взбесившись, с вытаращенными глазами, мужик колошматит и колошматит ее все злей и яростней. Женщина уже лежит на полу пластом. Когда она на ногах, то кажется совсем маленькой. А когда лежит, кажется очень длинной. Рубаха на ней изорвана в клочья. Расцвечена кровавыми пятнами. Она переворачивается на живот и хлопает себя ладонями по заднице. И подначивает мужа:
– Бей и тут, припадочный. Тут еще не бил…
Мужик ногами топчет то место, которого еще не касался.
– И сюда ударь, хиляга, – она показывает на свои плечи, – и сюда, и сюда…
Мужик бьет, куда скажет. Бьет по ее подсказке.
– Так и не заплачешь, стерва?
Сквозь залитые кровью зубы женщина шепчет:
– Не заплачу. Не видать тебе моих слез. Убей, коли мочи хватит, а плакать не стану…
Мэрин Фоамете снова пинает женщину ногами, норовя угодить под ребра.
Но вот она обмякла. Глаза закатились. Мэрин Фоамете выходит поостынуть. Женщины поднимают Тудорицу с пола и уводят в другую комнату.
Моя брат Штефан, все с тем же куском хлеба в ручке, удивленными глазенками следит за суматохой.
Снова запела волынка, зазвучал кларнет. Заныла скрипка. Опять все закружились в танце. Словно тысяча чертей вселилась в каждого. Кружки с вином переходят из рук в руки.
Посреди хоры, переодевшись в чистую вышитую блузку, накинув на голову желтый платок, вся в синяках, лихо отплясывает Тудорица. Пляшет и кричит:
– Моему сыночку годик сполнился! Дай ему бог здоровья! Сейчас срежем ему вихор… А ну, быстрей! Еще быстрей!
Отец хватает меня за руку.
– Пошли, Дарие!
Но от дверей возвращается и берет братца Штефана на руки. Выходит с ним на улицу. Снимает с себя зипун и заворачивает в него Штефана.
– Идем!
Я шагаю за отцом. Он выпрягает из повозки лошадь и подсаживает меня.
– Держись крепче за гриву!..
Я вцепляюсь лошади в гриву.
Отец усаживается позади меня. Прижимает к себе Штефана. Крепко-крепко.
– Н-н-н-о-о, Буланый!..
И мы втроем, верхом на одной лошади, трогаемся в путь через заросли кукурузы.
Ночь светлая, и тропинку хорошо видно. Лошадь идет шагом. Влажно шлепают по земле копыта.
Штефан заснул у отца на руках. Его суконная кэчула, украшенная петушиным пером, от тряски свалилась с головы наземь.
Мы не стали подбирать ее.
Вихор болтается у Штефана на макушке… Мы срежем его завтра утром, ножницами…
XI
ОСЕННЯЯ ШЕЛКОВИЦА
Позади остались сторожка и даровое угощение. Я оглядываюсь. Освещенные окна, как желтые глаза, едва мигают.
Вот они уж совсем крошечные. Лошадь спускается вниз. Стороной объезжаем хутор, миновали мост через реку. Тот самый, где недавно случилось убийство. Буланый храпит, мотает головой. Должно быть, чует еще запах человеческой крови. Конь, но не мы.
– Крепче держись, Дарие.
– Держусь, тятя…
Отец сжимает в руке уздечку. Плавно несет свои воды темно-синяя река, разлившаяся от осенних дождей. Тонут в ней полуночные звезды и склоненные ивы.
– Как бы и нам туда не ухнуть… – свою мысль я нечаянно произнес вслух.
– Не бойся, – отвечает отец.
Конь успокаивается. Мост уже позади. Услышав нас, заливается лаем рыжая овчарка Ивана Негоажэ. Проснулся маленький братец. Похныкал негромко и замолк. Мерный шаг коня укачал и усыпил его.
Что за люди эти Негоажэ? Явились неведомо откуда… Сам Негоажэ – приземистый, коренастый, смуглый, с усами и красными – сырое мясо – губами. Еще только у Бузиликэ такие же красные губы – красные и толстые, раза в три толще большого пальца. Вся в мужа и жена Негоажэ. Даже бородавки на носу похожие. Близнецы – и те не так похожи друг на друга. Детей у Негоажэ двое, сын и дочь, вылитые родители. Тем и прославились. Домишко у них крошечный – одна горница – и белый, как яйцо, что снаружи, что внутри. В постолах никто на порог не ступит. Лишь в чулках.
Одни говорят, что Негоажэ ведут свой род от турок. «От каких там турок, – возражают другие, – с турками у нас в родстве Улмазы. Через какого-то сапожника. А другой турецкий род – Даудеску из Секары… Эти больше похожи на арапов…»
Вокруг дома у Негоажэ – огромный двор, возделанный как огород.
– И чего эти Негоажэ за огородничество принялись? Только болгары огородничать мастера…
Во дворе Негоажэ вырыл колодец. Берет из него воду и поливает капусту, баклажаны, перец. Вечером выходит с товаром на большую дорогу и торгует. Нет у них ни волов, ни телеги. Всю работу мужик делает одними руками. И никогда не работал на помещика.
– Я работаю только у своего дома, – любит повторять Негоажэ. – И не надо мне никаких хозяев. Никаких…
В воскресенье все семейство Негоажэ, принарядившись в белые как бумага одежды, выходит на улицу, усаживается на скамеечке у калитки. Ни с кем они не знаются. Даже в разговор не вступают. Только когда продают овощи – объявляют цену и торгуются. Между собой объясняются скорее взглядами, точно решили даже на словах экономить. Люди говорят о них по-разному: то по-хорошему, а то и позлословят.
Размышляя об этом семействе, я и не заметил, как мы добрались до дому.
Отец слезает с коня, держа братика на руках. Слезаю и я. Подходят собаки, обнюхивают наши ноги. Отец привязывает коня. Мы входим в дом. Уже далеко за полночь. Голубеет небо. Ветер колышет пожухлые листья и засыхающие ветки. В доме горит лампа.
Съежившись в углу на нарах, мама коротает ночь, которая не приносит ей ни сна, ни облегчения. Она обмоталась своим широким красным поясом – чтобы стянуть кости – и, как всегда, подложила под него на живот ком разных тряпок. У нее внутри пустота, которую она никак не может заткнуть, и от этой пустоты она сохнет и чахнет.
Отец держит братца на руках.
Я спиной закрываю за собой дверь. Дома холодно.
– Дарие, прибавь в лампе свету!
Я подкручиваю колесико фитиля. Пламя разгорается ярче. Мама открывает глаза.
– Сыночек мой!
Ей бы заплакать… Но в иссохших глазах нет слез, в груди нету сил. Она что-то бормочет – не разобрать. Щеки у нее ввалились. Весь лоб избороздили морщины. Лицо желто, как застывший воск, из которого свечники делают свечи.