Peste soit des interruptions. Il y a eu entre cette ligne et la précédente une visite paternelle qui a duré une heure et demie et qui a mis en complète déroute toutes les belles choses que j’avais à te dire.
Ma chatte chérie, quand tu recevras cette lettre, je serai sur le point de quitter Moscou. Ainsi je préviens qu’à partir du 15 août tu feras bien de m’adresser tes lettres à Pétersbourg, en les recommandant à Stieglitz. Ici tout conspire à abréger mon séjour, et je crois que mon père lui-même tout affligé qu’il sera de me voir partir, attend avec quelque impatience le moment où il pourra s’en aller d’ici. J’ignore, combien de temps je resterai à Pétersbourg. Cela dépendra des chances que j’y rencontrerai. Dans tous les cas j’espère et je compte y avoir fini mes affaires assez tôt pour être rendu à Tegernsee bien avant l’époque que tu as fixée pour entreprendre ton voyage de Paris. Je te défends par conséqu<ent> de songer à le faire seule. En attendant, soigne bien ta santé, cette sacrée santé qui te débraie chaque instant. Mille tendresses les plus tendres à ton frère et à sa femme. Il est entendu qu’elles sont accompagnées de tant de vœux pour l’excellent résultat de la grossesse*. Mes hommages à Casimire et ajoute y, je te prie, quelque phrase spirituellement tendre que j’ai pas le temps d’élaborer. J’avais encore un volume des choses dans la plume, mais grâce à l’interruption elles s’y sont desséchées. Il n’y reste que deux baisers bien paternels pour Marie, le Herzblättchen, et un autre pour Dmitri. Tout à toi, ma chatte.
Перевод
Москва. 26 июля 1843
Милая моя кисанька, я был прав, предполагая, что взрыв моей досады ускорит прибытие твоего письма. Ибо драгоценное письмо твое от 8 числа, столь долгожданное, я получил вчера, два часа спустя после того, как отправил свое на почту. Мне с торжественным видом вручила его маминька. От души проклинаю, можешь мне поверить, новый приступ несносного ревматизма, который имел подлость напасть на тебя даже в мое отсутствие, и вполне согласен с тобою, что ему надо объявить войну насмерть, войну на полное уничтожение. А потому вполне одобряю твое намерение съездить в Париж. Но мне хочется, чтобы ты не уезжала раньше моего возвращения в Мюнхен, что, кстати сказать, произойдет довольно скоро. Ибо я надеюсь с Божьей помощью вернуться к тебе в сентябре.
Теперь уместно, думается мне, сообщить тебе некоторые подробности относительно моего житья здесь. Как тебе известно, мы приехали сюда 8-го, как раз в тот день, когда ты написала мне письмо. Это совпадение мне более чем приятно. Родители, предуведомленные о нашем приезде за несколько дней, сняли для нас в своем же доме квартиру в первом этаже*, о трех довольно хороших и чистых комнатах для нас, да еще с четвертою для верного Щуки; его комната примыкает к моей. Околоток, в котором находится дом, очень напоминает парижский пригород, но не столь убог и больше похож на деревню. В нашем полном и безраздельном распоряжении имеется экипаж и лошади.
Сестра моя с мужем живет по соседству*, и, должен признаться, меня приятно поразили комфорт и изящество их обстановки. К тому же они любят хороший стол, так что два-три раза в неделю у них обедает вся семья. Но и отцовская кухня несколько усовершенствовалась. Я тебе уже писал, что мой зять вполне реабилитирован в моем представлении. Он был очень полезен и услужлив в том важном деле, которое мы только что завершили, и одного того, как он предлагал свои услуги, было бы достаточно, чтобы отмести все подозрения, которые у меня зародились против него. Помимо всего, это человек большого ума и неисчерпаемой жизнестойкости. Что до сестры, которая вполне естественно должна интересовать тебя, раз по всеобщему мнению между мной и ею такое большое сходство, — то она в настоящее время переживает медовый месяц материнства. Ребенок поглощает ее всю целиком, он обещает стать со временем, может быть, и не красивым, но очень крепким мальчиком. Мать моя, как ты и предполагала, большею частью лежит, свернувшись на диване. Я прочел ей из твоего письма слова, относящиеся к ней, и она была ими весьма тронута. Она много расспрашивает о тебе и полюбила тебя по моим рассказам. Ее мечта — увидеть тебя в один прекрасный день во плоти, когда ты приедешь к ним в деревню вместе с м-ль Мари и Дмитрием, или, вернее, приедешь к себе, ибо теперь ты, сама того не ведая, стала русской землевладелицей, неограниченной властительницей трех-четырех сотен крестьян. Мне, право, очень жаль мою бедную мать. Невозможно любить своих детей с большим смирением, нежели она. Она едва решается высказать пожелание, чтобы я подольше побыл возле них, и не столько верит, сколько делает вид, что верит моим обещаниям опять свидеться с ними в будущем году. Что до отца, то он проявил в деле о наследстве столько обходительности, что вполне оправдывает мое всегдашнее о нем мнение, а именно, что его отношение к нам было простым недоразумением, и вызвано оно было нашим долгим отсутствием и присущей нам леностью. Я нахожу его теперь не таким старым, не таким слабым, каким он казался первое время. Его вкусы и привычки все те же и по-прежнему дают моему брату повод к язвительным насмешкам. Его-то, беднягу, я от души жалею, ибо ему приходится радоваться и благодарить за решение, принятое в отношении его, которое он в глубине души принимает как приговор к ссылке. Обычная твоя проницательность не обманула тебя, когда ты уверяла меня, что жизнь в России будет ему еще неприятнее, чем мне. В действительности так оно и есть. Столь нетребовательный за границей в отношении роскоши и удобств, он проявляет здесь во всем такие высокие требования и так страстно все осуждает, что даже в литературном фельетоне это бросилось бы в глаза. Зато он с большой нежностью и теплотой встречает каждое доказательство того, что ты его не забываешь; его стремление сохранить связь с тою жизнью, которую он вел возле нас, настолько в нем сильно, что, говоря о работах, которые он собирается предпринять в деревне, — он никогда не упускает случая упомянуть о будущности Дмитрия и любит высчитывать прекрасное состояние, которое мы с ним со временем Дмитрию оставим. Вчера он попросил прочесть ему твое письмо от начала до конца, и с твоей стороны будет очень мило, если ты как-нибудь напишешь ему одно из тех любезных писем, какие ты умеешь писать, когда бываешь в ударе. Хорошо было бы добавить к письму несколько строк для маминьки и для сестры. Но возможно, что этот шедевр уже не застанет меня в Москве.
Помимо семьи, имеются еще тетки, кузины и пр. и пр., которые в первое время всплывали передо мной как призраки, но мало-помалу они снова приняли обличье и оттенки действительности. Я встретил также несколько университетских товарищей, среди которых иные составили себе имя в литературе и стали действительно выдающимися людьми*. По вечерам часто бываем в театре. Здесь есть сносная французская труппа и столь хорошая русская, что я был поражен. Исключая Париж, нигде за границей нет труппы, которая могла бы соперничать с нею. Это, вероятно, расовая особенность, ибо такое же мастерство игры я наблюдал в польском театре в Варшаве.
27-го. Четверг
Милая моя кисанька, вот я снова пишу тебе. Но мысль, что между кончиком моего пера и первым взглядом, который ты бросишь на эти строки, простираются целых 18 дней и пол-Европы, — мысль эта более чем достаточна, чтобы охладить писательский пыл вроде моего. Человеческая мысль должна отличаться почти что религиозным рвением, чтобы не быть подавленной страшным представлением о дали. Вчера, расставшись с тобою, я пошел в клуб обедать. Здесь имеется несколько клубов в духе лондонских и некоторые из них поставлены прямо-таки на широкую ногу. Тут и обедают, и играют в карты; есть тут и целое собрание русских и заграничных газет, книг, брошюр и т. д. В настоящее время только в клубах и собираются. Ибо большая часть общества уже выехала из города. Театр посещается мало, также мало народу и на местах гуляния, хоть среди них есть и очень приятные. Но больше всего мне хотелось бы показать тебе самый город в его огромном разнообразии. Ты, умеющая разглядеть все, — чего бы ты только не высмотрела здесь. Как бы ты почуяла наитием то, что древние называли гением места, он реет над этим величественным нагромождением, таким разнообразным, таким живописным. Нечто мощное и невозмутимое разлито над этим городом.
Будь неладны все, кто мешает разговору! Между этой строкою и предыдущею состоялся отцовский визит, продлившийся полтора часа и совершенно рассеявший все прекрасное, что я собирался сказать тебе.
Моя милая кисанька, когда ты получить это письмо, я буду уже собираться к отъезду из Москвы. Итак, предупреждаю тебя, что с 15 августа письма мне лучше посылать в Петербург, поручая их Штиглицу. Тут все словно сговорилось, чтобы сократить мое здешнее пребывание, и мне кажется, что даже отец, хоть и будет огорчен моим отъездом, с нетерпением ждет дня, когда сможет уехать отсюда. Не знаю еще, сколько времени пробуду я в Петербурге. Это будет зависеть от того, какие возможности мне там откроются. Во всяком случае, я надеюсь и рассчитываю покончить с делами пораньше, чтобы приехать в Тегернзее задолго до срока, который ты наметила для поездки в Париж. Следственно, я запрещаю тебе уезжать без меня. А пока береги свое здоровье, злополучное здоровье, расстраивающееся то и дело. Передай самый нежный привет своему брату и его жене. Привет, само собою разумеется, сопровождается самыми сердечными пожеланиями относительно благополучного исхода ее беременности*. Привет Казимире, да прибавь к нему, прошу тебя, несколько остроумно-ласковых слов, которые мне недосуг придумывать. На кончике пера у меня было еще множество вещей сказать тебе, но благодаря помехе они высохли. Осталось только два истинно отеческих поцелуя — один для Мари, Herzblättchen,[25] другой — для Дмитрия. Весь твой, моя кисанька.