Мой дед лежал там, куда его бросили, груда костей среди песка. Он не открывал глаз. Кислородный аппарат шипел, и голубая трубка, протянувшаяся к его маске, наполнялась влажным туманом.
— Как? — прошептал я.
Люси утерла слезы:
— Что?
— Он сказал, что ему попали в голову.
И едва я произнес эти слова, я впервые ощутил, как холод медленно поднимается через мои кишки в желудок, потом — в горло.
— Прекрати, — сказал я.
Но Люси осторожно продвинулась вперед, осторожно положила голову моего деда себе на колени. Она не обращала на меня внимания. Над нами я увидел Луну, наполовину погруженную в зазубренный край черноты, как прикрытый перепонкой глаз ящерицы-ядозуба. Я нетвердым шагом побродил у боковой стены дома и, не думая ни о чем, забрался внутрь хогана.
Оказавшись внутри, я задернул занавес, укрываясь от взгляда Люси, своего деда и этой Луны, и изо всех сил прижал колени к груди, чтобы пригвоздить это леденящее чувство к тому месту, где оно ощущалось. Я долго оставался в таком положении, но стоило мне закрыть глаза, и я видел людей, распадающихся на части, точно бананы, из шкуры которых выдавливают мякоть, конечности, разбросанные по голой черной земле, как ветки деревьев после грозы, ямы, полные голых мертвых людей.
Я понял: мне бы хотелось, чтобы он умер. В тот момент, когда он рухнул вперед в своем кресле, я надеялся, что он умер. И за что, в самом деле? За то, что он был в лагерях? За то, что рассказал мне об этом? За то, что он был болен и мне приходилось быть этому свидетелем?
Но чувство вины скользнуло в этих мыслях с тревожащей быстротой. И когда все прошло, я осознал, что холод просочился к моим ногам и достиг шеи. От холода уши заложило, язык был словно покрыт клеем, — выход во внешний мир был для меня запечатан. Все, что я мог слышать, был голос моего деда, похожий на ветер с песком, буравивший изнутри мою черепную коробку: «Жизнь». Он был внутри меня, понял я. Он занял мое место. Он становился мной.
Я прижал ладони к ушам, но это было бессмысленно. Перед моим мысленным взором пронеслись два последних дня, игра на бубне и заунывное пение, мертвая летучая мышь — Говорящий бог в бумажном пакете, прощальные слова отца, а тот голос бил в мои уши, подстраиваясь под ритм пульса. «Жизнь». И наконец я понял, что сам загнал себя в ловушку. Я был один внутри хогана, в темноте. Если бы я обернулся, то, наверное, мог бы увидеть Пляшущего Человечка. Он качался надо мной, широко раскрывая рот. И тогда все было бы кончено, было бы слишком поздно. Поздно могло быть уже сейчас.
Нащупав его позади себя, я вцепился в тонкую черную шею Пляшущего Человечка. Я чувствовал, как он качается на своем креплении, я был почти готов к тому, что он извернется в то время, когда я изо всех сил старался встать на ноги. Он не вывернулся, но деревянная поверхность подалась под моими пальцами, точно живая кожа. В моей голове продолжал биться новый голос.
У моих ног на полу лежали спички, которыми Люси зажигала свои церемониальные свечи. Я быстро схватил коробок, потом швырнул резную фигурку наземь; она упала на свое основание и, перевернувшись лицом вверх, уставилась на меня. Я сломал спичку о коробок, потом еще одну. Третья спичка загорелась.
Одно мгновение я держал пламя над Пляшущим Человечком. Жар дарил прекрасное ощущение, подбираясь к моим пальцам, — ослепительно яркое живое существо, загонявшее холод обратно, в глубь меня. Я уронил спичку, и Пляшущий Человечек исчез в вихре пламени.
И тогда, растерявшись, я не знал, что делать. Хоган был хижиной из дерева и земли, а Пляшущий Человечек — горсткой красно-черного пепла, которую я расшвырял ногой. Еще замерзший, я выбрался наружу, сел, вытянув ноги, прислонясь к стене хогана, и закрыл глаза.
Звуки шагов разбудили меня, я сел прямо и обнаружил, к своему изумлению, что уже настал день. В напряжении я выжидал, боясь посмотреть вверх, и потом все же поднял взгляд.
Отец, склонясь, сел рядом со мной на землю.
— Ты уже здесь? — спросил я.
— Твой дедушка умер, Сет, — сказал он и коснулся моей руки. — Я приехал забрать тебя домой.
4
Привычный шум в коридоре пансиона привел меня в себя перед возвращением моих студентов. Один из них помедлил за дверью. Я ждал, задержав дыхание, жалея о том, что не потушил свет. Но Пенни не стала стучаться, и по прошествии нескольких секунд я услышал ее осторожные, аккуратные шаги, раздававшиеся, пока она не дошла до двери в свою комнату. И вновь я был наедине с моими марионетками, моими воспоминаниями и моими ужасными подозрениями — с тем, что было во мне всегда.
Таким я остаюсь и сейчас, месяц спустя, в моей простой квартире в Огайо. С телевизором, к которому не подведен кабель, с пустым холодильником и единственной полкой для книг, заставленной учебниками. Я вспоминаю, как выкарабкивался из болезни, которую все никак не мог стряхнуть с себя, — и не мог сделать это из-за единственного мгновения, все еще заставляющего меня содрогаться, мгновения, пережитого во время той последней поездки домой вместе с отцом.
— Я убил его, — сказал я отцу и, когда он спокойно взглянул на меня, рассказал ему все — о цыгане, о Пляшущем Человечке, о Пути.
— Это глупости, Сет, — сказал он мне.
И какое-то время я думал, что так оно и было.
Но сегодня я думаю о рабби Леве, о его големе, существе, которое он удивительным образом наделил жизнью. О существе, которое могло ходить, разговаривать, думать, видеть, но не могло чувствовать. Я думаю о своем отце, каким я его запомнил. Если я прав, то его постигла та же участь. И я размышляю о том, что, пожалуй, сам ощущаю себя живым лишь в те минуты, когда гляжу на собственное отражение в лицах своих учеников.
Я понимаю, что, возможно, в те дни, проведенные у деда, со мной ничего не случилось. Но это могло произойти задолго до моего рождения. Если дед принял от цыгана предложенную в дар жизнь, то мы с отцом были простым продолжением этой жизни. Мы ничем особым не отличались и не выделялись среди остальных людей.
Но я не могу не думать о тех могилах, которые увидел во время летней поездки, и миллионах людей в них. Не могу не думать о тех, кто не лег в могилу, а просто стал дымом.
И я понимаю, что наконец могу чувствовать, что я всегда это чувствовал. Просто не знал, как назвать. А это был Холокост, с ревом несущийся сквозь поколения, как волна радиации, уничтожая в тех, кого коснется, способность доверять людям, испытывать радость или любовь и принимать ее — любовь — в ответ.
И, в конце концов, так ли это важно, кто выбрался тогда из лесного ада — мой дед или его голем, искусно вырезанный старым цыганом?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});