«Юродство какое-то, — думала она, сидя за начатым письмом и ежась на свежем воздухе уже успевшей остынуть комнаты. — Чепуха какая-то непроходимая!»
В этот момент она не только не любила, но и не уважала Воропаева.
Она писала ему:
«Друг мой!
Вы жестоки, и ничто, ничто не может оправдать вашу жестокость. Даже если вы разлюбили и перестали уважать меня, то и тогда вы не имели права трусливо отказываться от меня.
Как это не похоже на вас, прежнего!
Мне иной раз кажется, что вам вместе с ногой оторвало и часть сердца. Вам никогда это не приходило на ум?
Скажите, пожалуйста, кто такой Голышев и почему он занимает в вашей душе такое странно значительное, большее, чем я, место, и почему ему вы с мальчишескою болтливостью докладываете, что я чужая вам? Но ведь это же неправда, Алексей! Вы просто забыли, кем я была для вас, и если Голышев этого не знает и обратился за разъяснением к вам, то, с другой стороны, множество людей могут объявить ваш ответ неточным, потому что они знают, кем мы были друг для друга.
Я иногда думаю, что вы сошли с ума, и это даже немного успокаивает меня, ибо лучше видеть вас сумасшедшим, нежели считать подлецом.
За что все это, Алеша?
Поверьте мне, я давно бы перестала надоедать вам, — я ведь самолюбива, вы знаете, — если бы могла поверить, что вы разлюбили меня. Но я знаю, я твердо знаю — мы очень нужны друг другу, и мне горько и больно, что вы заставляете меня итти к вам сквозь ненужные огорчения и обиды. Да нет, успокойтесь, я не пойду к вам. Я перестаю вас искать, зная, как вы не любите навязчивых друзей.
А. Г.»
Глава девятая
Жизнь Воропаева никогда еще не была так напряженна и так расточительна, как именно в эту пору. Даже в академии, даже на фронте он никогда не жил таким богачом, без счета и сожаления тратя огромный капитал жизненного опыта.
Нигде, пожалуй, он так остро не ощущал, что он нужен людям, как здесь.
Он читал историю партии в им же организованной партийной школе, помогал библиотекарше в устройстве читательских конференций, занимался два раза в неделю с Юрием Поднебеско, готовя его в техникум, и, наконец, сам в качестве слушателя посещал семинар огородников в колхозе «Новосел», на территории которого стоял дом его и Софьи Ивановны, и там азартно спорил о том, как получать два урожая картофеля в год по Анашину и помидоров — по Дергачу.
Рукописные афиши с криво выведенным от руки текстом: «Положение на фронтах — лекция Воропаева».
«Советская интеллигенция в дни Отечественной войны — лекция Воропаева», «Перспективы мира — лекция Воропаева» — сменяли одна другую так часто, что принимались за нечто обязательное при украшении улиц.
Лена теперь уже не работала у Корытова, а трудилась в саду, заготовляла рассаду, убирала дом и варила пищу.
Соседи считали ее женой Воропаева, и когда спрашивали: «Ваш-то дома?» — она отвечала, краснея:
— Дома. Готовится к лекции.
Они еще не были близки, но чувствовали, что это может произойти, и боялись и тревожно ждали этого.
Им, много пережившим, не просто было сойтись. Каждый вносил в общую жизнь большой, недешевый пай и боялся убытков.
Приглядевшись и привыкнув к Воропаеву, Лена уже любила его той робкой и безмолвной любовью, которая так характерна для русской женщины и в которой страсти отведено особое место. Ей хотелось быть подстать Воропаеву и приятно было ходить с ним на люди, и слушать, как он говорит, и учиться у него, и знать, что быт его в ее руках. Ей доставляло огромное удовольствие видеть Воропаева, ласкающего Таню, как можно чаще слышать его голос и вглядываться в его загоревшее, теперь уже не желто-зеленое, а бурое лицо с умными, все понимающими глазами.
Иной раз ей хотелось поцеловать его, но, смущаясь этого своего, как ей казалось — неуместного и вообще мало приличного, желания, она азартно бросалась в какое-нибудь дело и забывала о поцелуях. Она считала, что поцелуи и все прочее, пожалуй, ушли от нее. Все это бывает в юности, а потом уже как бы и необязательно.
Будь у нее много свободного времени, Лена, быть может, дольше задумывалась бы над этой проблемой, но времени, к счастью, ни на что не хватало.
Поближе к весне колхоз «Новосел» пригласил ее помочь в создании хорошей огородной бригады. Она была горда, будто ее наградили, и тотчас взялась за обучение огородничеству и подготовку земли, потихоньку от Воропаева копаясь в его записках. Несколько писем Горевой и Голышева, найденные ею среди этих записок, надолго смутили ее спокойствие, но она не смела признаться Воропаеву в своих сомнениях и только еще напористее взялась за работу. Воропаев был донельзя удивлен, увидя однажды в районной газете статейку, подписанную Натальей Поднебеско из «Первомайского», Анной Ступиной из «Калинина» и Еленой Журиной из «Новосела». Тема была смелая — закладка пришкольных садов.
Кто не испытал счастья быть обласканным на миру, тот не поймет вдохновения, охватившего Лену. Она как бы уже не принадлежала самой себе, не принадлежала и Воропаеву, а была подчинена силе, более властной, чем он или семья. И эта новая сила так упрямо вела ее вперед, что Лена не стеснялась теперь даже спорить с Алексеем Вениаминовичем и выступать против него, если не соглашалась с ним.
Софья Ивановна только мрачно покашливала, слушая Леночку, и не узнавала в ней тихую, безропотно-молчаливую и ко всему равнодушную дочь.
Дом как был, так и остался не отремонтированным, а сад — не приведенным в порядок.
Дошло до того, что сбежал и щенок. Хороши хозяева, нечего сказать!
Даже Софья Ивановна — и та теперь ни за что не соглашалась заняться делами дома, с головой уйдя в организацию сбора дикорастущих.
— Нашел себе домработницу!.. — ворчала она на Воропаева, когда он пытался напомнить ее зимние рассуждения о корове. — Что же, прикажете начатое дело бросить? Что ж такое! Народ мне доверился, а я… Нет, нет, и не говорите! — и отмахивалась, будто мысль о доходном хозяйстве принадлежала Воропаеву, а не ей самой.
Так прошел март и начался апрель.
Корпус Воропаева, судя по приказам Верховного Главнокомандующего, шел в голове событий на 3-м Украинском. Ему салютовали 1 апреля, 2 апреля, 4 апреля.
Жива ли она там?
В начале апреля союзники перешли Рейн на всем протяжении от Эммериха до Страсбурга, а Красная Армия была в семидесяти километрах от Берлина.
В газете мелькнуло имя Гарриса. Он писал, что американцы и англичане нигде не встречают организованного сопротивления.
Конец войны или маневр? Можно было ожидать и маневра.
Но вот 13 апреля советское знамя взвилось над Веной. Взятие Вены, при котором особенно отличилась его 4-я гвардейская, Воропаева взволновало.
«Им там, конечно, теперь лафа, — завистливо подумал Воропаев. — Покрутились бы на нашем месте». Но, поймав себя на том, что точно так же рассуждал и Корытов, рассердился уже на самого себя.
27 апреля, в день открытия Сан-Францисской конференции, Корытов через заворга велел Воропаеву выехать для проведения первомайских праздников в колхозы, вместо того чтобы поручить ему чтение лекции в Доме культуры, как предполагалось раньше.
30-го он провел предпраздничные собрания у «Микояна», где теперь председательствовал Городцов, и в «Первомайском», а в «Калинин» приехал уже поздней ночью, когда шла гулянка.
Встали из-за стола только в четвертом часу утра, а когда Воропаев проснулся у Цимбала, было уже два часа дня.
Недовольный собою, он вышел на тот дворик перед хатой Цимбала, на котором лежал зимою. Вышел — и замер. Море приподнялось ему навстречу и остановилось на половине неба.
Горы были сверкающе зелены, и от них несло сухим запахом хвои, точно вдали, в лесах, что-то горело, а навстречу, с моря, поднимался соленый на вкус, сыроватый на ощупь запах нагретой волны, запах песка и водорослей. Солнце соединяло оба течения, и воздух начинал петь, как закипающая вода. Он пел, вздрагивая и шевелясь, совершая медленные круговые движения, будто приплясывая, и все гуще и крепче делался его живительный настой.
Ни птицы в небе, ни облака. Стояла какая-то особенно строгая тишина. Одни цикады вторили ей, и их неугомонно-однообразный треск казался звоном в ушах.
Весна, которой Воропаеву давно хотелось полюбоваться, уже прошла. Только раз увидел он ее по-настоящему, едучи как-то утром в колхоз, километров за тридцать от районного центра, и тогда же сказал себе: «Вот она! Больше не увижу!» То было, кажется, в начале апреля. Солнце давно уже взошло и обходило горизонт, держа берег и море в снопе лучей, но было не жарко. Земля, море, небо, камни тихо и легко светились как бы изнутри, каждое своим огнем. Деревья были в цвету, и бело-розовые, желтые, фиолетово-серебристые кроны их с густо-черными и густо-синими спящими тенями на золотеющей траве, кое-где окропленной брызгами опавших цветов, чередовались, как звуки песни, слышимой зрением.