Больница, по счастью уже разрушенная, была отвратительным, грязным зловонным зданием; окна палат выходили на улицу Аточа и были забраны двойными решетками для того, чтобы больные не могли высовываться из окон и не смущали бы прохожих своим видом. Таким образом, в палаты никогда не проникало ни воздуха, ни солнца.
Врач, заведующий этой палатой, знакомый Хулио, был смешной старичок с большими белыми бакенбардами. Не обладая особыми знаниями, он любил придавать себе вид ученого профессора, чего никто не вменил бы ему в преступление. Скверно же и подло было то, что он обращался с несчастными, попавшими сюда, с излишней жестокостью и тиранил их словом и делом.
Почему? Это было непонятно. Старый идиот отправлял больных в карцер и держал их там по два, по три дня в наказание за воображаемые преступления. Переговариваться во время врачебного обхода, пожаловаться на сиделку — любого пустяка было достаточно для этих строгих наказаний. А если не в карцер, он сажал их на хлеб и на воду. Этот человек, на которого была возложена столь гуманная миссия, как попечение о бедных больных существах, был, в сущности, жестокой обезьяной. Андрес не мог выносить животной грубости этого идиота с белыми бакенбардами. Арасиль же смеялся над негодованием своего друга.
Однажды Уртадо решил не приходить больше в госпиталь.
В палате была женщина, постоянно державшая на коленях белую кошку. Это была женщина со следами былой красоты, большими черными глазами египетского типа. Должно быть, кошка была единственным напоминанием о лучших днях. При входе врача, больная обыкновенно украдкой спускала кошку с постели на пол, и она испуганно забивалась под кровать. Но однажды врач увидел ее и толкнул ногой.
— Убрать эту кошку и повесить ее, — сказал он ассистенту.
Ассистент и сиделка стали гоняться за кошкой по всей палате; больная с тревогой смотрела на эту охоту.
— А эту госпожу отправьте в карцер, — прибавил врач.
Больная взглядом следила за погоней, и, когда увидела, что ее любимица поймана, две крупные слезы скатились по ее бледным щекам.
— Мерзавец! Идиот! — крикнул Уртадо, приближаясь к врачу со сжатыми кулаками.
— Не будь дураком! — сказал Арасиль. — Если тебе здесь не нравится, уходи.
— Да, да, уйду, не беспокойся, для того, чтобы не выпустить кишки этому проклятому идиоту!
С этого дня он перестал ходить в Сан Хуан де Диос.
Человеколюбивые порывы Андреса укрепились бы еще больше, если бы не посторонние влияния, действовавшие на его душу. Одним из них было влияние Хулио, который смеялся над всеми «крайними взглядами», другое — Ламелы с его практическим идеализмом, и, наконец, влияние «Афоризмов и максим» Шопенгауэра, тоже побуждавшего его к бездействию.
Несмотря на эти сдерживающие начала, Андрес в течение нескольких дней находился под впечатлением речей нескольких рабочих, которые он слышал на митинге анархистов в лицее Риус. Один из них, Эрнесто Альварес, смуглый человек с черными глазами и бородой с проседью, очень красноречиво и с большой страстностью, говорил на этом митинге о брошенных детях, о нищих, о падших женщинах…
Андрес был увлечен этим, быть может, несколько показным сентиментализмом. Но когда он стал развивать свои взгляды на социальную несправедливость, Хулио Арасиль выступил против него, опираясь на свой всегдашний здравый смысл.
— Ясно, что в обществе много несправедливостей, — говорил он, — но кто же устранит их? Бездельники, которые ораторствуют на митингах? А, кроме того, есть несчастья, которые присущи всем. Рабочие из народных драм, которые жалуются на то, что зимой страдают от холода — не одни на свете: то же происходит с нами со всеми.
Слова Арасиля действовали на Андреса, как струя холодной воды.
— Если ты хочешь посвятить себя этому, — говорил ему Хулио, — становись общественным деятелем, учись ораторствовать.
— Но я вовсе не желаю посвящать себя политике, — с негодованием отвечал Андрес.
— Ну, значит, ты ничего и не сможешь сделать.
Несомненно, что всякая реформа на пути гуманитарных стремлений должна быть коллективной и осуществляется при посредстве политического процесса, а убедить своего друга в том, что политика вещь темная, Хулио было не трудно.
Действительно, испанская политика никогда не отличалась ни возвышенностью, ни благородством, и ничего не стоило доказать жителю Мадрида, что на нее не следует полагаться.
Бездействие, подозрение в пустоте и развращенности всего на свете заставляли Андреса проникаться все большим и большим пессимизмом. Он постепенно склонялся к духовному анархизму, основанному на сочувствии и жалости, но без всякого практического применения.
Мстительная революционная логика Сен-Жюстов его уже не воодушевляла, она казалась ему искусственной и не имеющей места в природе. Он думал, что в жизни нет и не может быть справедливости. Жизнь представлялась ему бурным и безумным потоком, где актеры разыгрывали трагедию, которой не понимали, а люди, достигшие известной степени умственного развития, смотрели на сцену с почтительным состраданием.
Эта неустойчивость во взглядах, отсутствие определенного плана и одерживающего начала, вносили смятение в душу Андреса и приводили его к постоянному и ни во что ни выливающемуся умственному возбуждению.
11. В интернатуре
В середине учебного года принимали экзамены у студентов, желающих поступить интернами в клиническую больницу.
Арасиль, Монтанер и Уртадо решили сдавать этот экзамен. Он состоял из нескольких вопросов, которые профессор задавал по программе, уже пройденной студентами. Уртадо отправился к своему дяде Итурриосу, чтобы он похлопотал за него.
— Хорошо, я тебя порекомендую, — сказал дядя. — Тебя влечет к этой профессии?
— Не особенно.
— Так зачем же ты хочешь работать в больнице?
— А что же мне делать? Посмотрю, не увлекусь ли я этим. Кроме того, и деньги мне будут очень кстати.
— Ну хорошо, — ответил Итурриос. — С тобой хоть знаешь, чего придерживаться, мне это по душе.
На экзамене Арасиль и Уртадо получили удовлетворительные отметки.
Сначала их назначили рецептистами: их обязанности заключались в том, чтобы по утрам заказывать рецепты, выписанные врачом, а днем забирать лекарства, раздавать их больным и следить, чтобы они правильно их принимали. Из рецептистов, получающих шесть дуро в месяц, они перешли на положение интернов с жалованьем в девять дуро и, наконец, на положение ассистентов с жалованьем в двенадцать дуро, что представляло уже почтенную цифру в две песеты в день.
Приятель Итурриоса, заведывавший одной из палат на верхнем этаже, взял Андреса в свое отделение. Палата была клиническая. Врач, старательный и прилежный человек, в совершенстве обладал уменьем ставить диагноз. Вне своей профессии он не интересовался ничем; политика, литература, искусство, философия или астрономия — все, что не касалось выслушивания, выстукивания, анализа мочи или мокроты, было для него мертвой буквой.
Добрый доктор полагал, — и, может быть, был прав, — что истинная добродетель студента-медика заключается в занятиях исключительно медицинской стороной, а в остальное время он должен развлекаться. Андреса же гораздо больше интересовали взгляды и чувства больных, нежели симптомы болезней.
Заведующий палатой вскоре заметил равнодушие Андреса к своей профессии.
— Вы думаете об чем угодно кроме медицины, — строго сказал он ему.
И врач был прав. Новый интерн не подавал надежд стать хорошим клиницистом. Его занимала психологическая сторона явлений, ему нравилось допытываться, что делают сестры милосердия, имеют ли они отпуск, он интересовался организацией больницы, ему было любопытно, куда утекают деньги, ассигнованные Палатой депутатов.
В ветхом здании царила полнейшая безнравственность; начиная с администрации местной палаты депутатов, до компании интернов, продававших госпитальную хину в ближайшие аптеки и аптекарские магазины, здесь можно было обнаружить все способы утекания денег. На дежурствах, интерны и капелланы играли в двойной ландскнехт, а в хирургическом отделении почти постоянно функционировало что-то вроде рулетки, в которой самой маленькой ставкой было десять сантимов.
Врачи, среди которых иные были порядочными плутами, священники, не уступавшие им в этом качестве, и интерны проводили ночи, дуясь в карты.
Азартнее всех играли капелланы. Один из них был низенький, рыжий и циничный человек, забывший свою богословскую науку и пристрастившийся к медицине. Так как курс на медицинском факультете был слишком для него обширен, он приглядывался к административной части и подумывал о том, чтобы совсем снять рясу.
Другой священник был высокий, сильный мужчина с энергичными манерами. Он говорил решительным и властным тоном и обыкновенно рассказывал сальные анекдоты, вызывавшие грубые комментарии. Если какой-нибудь набожный человек укорял его за непристойные речи, он сейчас же менял голос и жесты, и с подчеркнутым лицемерием, притворно-елейным тоном, не подходившим к его смуглому лицу и черным наглым глазам, принимался уверять, что религия не имеет ничего общего с пороками ее недостойных служителей.