А когда в университетской лавке увидал случайно на полке книжку собственных стихов, изданную двадцать три года назад, — «можно ли было удержаться и не сделать приятное себе и книгопродавцу?»
Торжества коронации идут своим порядком — о них Михаил Никитич после лично расскажет Катиньке, а пока лишь вскользь отмечает их в «Московском журнале». Он и правда несколько утомлен московским сидением, — но уехать нельзя. По плохим от распутицы дорогам почта приходит неаккуратно. «Мало охоты знакомиться и рыскать: очень много возвратиться домой, на свою родимую сторонушку, где столько привязанностей, столько истинного щастья. Однако время идет, и мой извощик напоминает мне, что месяц прошел. Надобно развертывать пакетец Катинькин и платить наличными деньгами мои бесполезные странствия. Надобно еще за собой оставить коня и колесницу, покуда приятное позволение окончит здешнее мое пребывание». Меньше по гостям, чаще в книжных лавках, где удается иногда, не покупая, прочитать немецкую или английскую небольшую книжечку, или в университетскую типографскую контору, единственное место, где можно почитать газеты. Заново прочитаны «Том Жонес» и «Сесилия». Был у Спаса на Бору. Посетил Ризничью патриархов. Осмотрел собрание греческих и русских манускриптов. Есть и обязательные посещения: «В понедельник бал, во вторник опера, в середу в клобе, в четверг опять опера, в пятницу гулянье в саду и будто в субботу прощальный куртаг, а в воскресенье отъезд. Бог знает, правда ли». В опере давали «Молинару», а пятничное гулянье пришлось на 1 мая. «Чтобы описать ясность погоды, красоту местоположения, свежесть зелени, надобно быть живописцем. Вот для чего я не предпринимаю етого трудного дела. Людей видимо и невидимо. Великий порядок в етом следствии карет одна за другой, которые въезжают в остров и проезжают далеко в прелестную рощу, оборачиваются и в близком расстоянии возвращаются другой дорогой, так что из карет видят друг друга. Я только однажды проехал и не ослепил моим екипажем московских жителей».
Уже кое-кто достал себе подорожную. Но Михаилу Никитичу торопиться нельзя: надобно подождать отъезда государева и великих князей — его воспитанников. Катинька может быть уверена, что, ежели б он имел крылья, он бы к ней полетел.
Тем временем — прощальные визиты: и к Николе Явленному, и под Донской монастырь, и в Сыромятники к Хераскову, и к Карамзину, и к Ехалову мосту к Фритингофше, и к тетеньке Федосье Алексеевне, и к Голицыной на Старую Конюшенную, в университет, и к Редигеру, и ко всем старым приятелям и новым знакомым: к Вульфу, к Небольсину, к Урусовой, к Рахмановым, к зятю Христины Матвеевны, к Львову, и к Алексею Миничу, и к Василию Васильевичу — совсем замоталась карета четверней.
«Московский журнал», продолжение последнее, или заключение. «Я желаю, чтобы ету часть моей жизни прочли мы вместе с Катинькой, или, ежели етого не можно за умедлени-ем подорожной, чтобы Герой замешкался очень недолго за Романом и вместо удивления подвигам его нашел любовь, щастье, дружбу и прощение несияющей судьбе его».
День последний. «Майя 4. Сегодня желаемый понедельник. Мне надобно проскакать всю Москву, чтоб проститься с теми, к которым я ездил. Семена пошлю дожидаться подорожной, обедаю у хозяина, и ежели столько щастлив буду, что получу подорожную, тотчас в кибитку и скачу без памяти в Петербург, пересказывать сам бесполезное мое путешествие в первопрестольный град Москву».
Очень спешным почерком эти слова уписаны в конце листка почтовой бумаги. Несомненно — подорожная наконец получена, и последнее письмо Катинька читала вместе с писавшим. А потом, вероятно, они не раз перечитывали и весь «Московский журнал». Потом листочки были собраны, позван переплетчик, и обстоятельно обсудили, какой поставить сафьян, какие вытиснить украшения на корешке, да чтобы обрез сделать со всей аккуратностью, не зарезавши букв, подбежавших к самому краю, а за позолоту переплетчик поручился: в этом деле он привычный мастер.
Михаил Никитич Муравьев умер молодым: спустя десять лет после коронации Павла, пятидесяти лет от роду. Книжечку берегла Катерина Федоровна, может быть, читала ее сыновьям, Никите и Александру[155], будущим декабристам. Прошло сто тридцать семь лет — бумага едва пожелтела, переплет стал старинным, но не старым. В чьих руках побывал «Московский журнал»? Как могла затеряться память о писавшем? Как могла семейная реликвия стать безымянной книжкой?
Мне хотелось бы обещать, что этот исторический памятник московского быта недолго останется за границей.
РОЗА БЕЗ ШИПОВ
В поисках идиллического прошлого — мудрых правителей, их славных сподвижников, гражданского благоденствия и прочих достопамятнейших событий нашего отдаленного прошлого, в поисках весьма трудных и утомительных, но обязательных для бытописателя, заподозренного в пристрастии и желающего обелиться, сочли мы за благо остановиться в восхищении перед останками храмика Розы без шипов. Этот храмик стоял, а может быть, и посейчас красуется на холме у овражка в местности между Павловском и Царским Селом. Сейчас эти имена исчезли и заменились новыми; точно так же в течение прошлого века, без помощи революции, менялось имя сада, в котором стоял храмик. Современники могут помнить его как Анненкову дачу; раньше он назывался Салтыковской мызой; но создан и крещен он как Александрова дача, создан императрицей Екатериной для любимого внука.
У державной бабушки была слабость, великим людям простительная: не довольствуясь сочинением замечательного «наказа», она писала повести, пьесы и юмористические фельетоны обличительного характера. Не обладая ни художественной фантазией, ни достаточной грамотностью, она не составила бы себе литературного имени, если бы, на счастье, не была императрицей. В качестве таковой она без труда находила издателей и пользовалась лестным вниманием критиков, в частности Державина, который устроил отличную рекламу нравоучительной сказке Екатерины о царевиче Хлоре (имя, по тому времени не звучавшее слишком химически), взошедшем «на ту высоку гору, где Роза без шипов растет, где добродетель процветает».
Сказка забыта; мало найдется охотников ее перечитывать. Но обиднее всего, что давно-давно исчезла из памяти великолепная иллюстрация к этой сказке, созданная по мысли и по плану удачливой писательницы. Можно с уверенностью сказать, что никогда и никому ни раньше, ни позже не доводилось так иллюстрировать свое маленькое литературное баловство! «Сказку о царевиче Хлоре» Екатерина повторила в символической распланировке лесной дачи под Царским Селом, названной Александровой в честь очаровательного мальчика, будущего царевича, также мечтавшего о Розе без шипов, и будущего царя, при котором Роза выродилась в колючий шиповник.
По счастью, жил в те времена поэт С. Джунковский[156], бездарный, но вдохновенный. Восхитившись увеселительным садом великого князя Александра Павловича, он описал его в поэме, роскошно изданной в лист, с четырьмя гравюрами, — издание ныне редчайшее и ненаходимое. С увеличительным стеклом склоняемся мы над этими превосходными старинными гравюрами и наконец находим в себе благорасположенность без всякого искусственного напряжения вдохновиться идиллиями минувших времен.
* * *
Кто этот добрый ратай, идущий за легким плугом, влекомый дюжими волами? По простоте одежды его можно принять если не за простого мужичка, то за духовного пастыря. Белыми руками он держит рукоятки плуга, как ни один пахарь их не держивал. Острая сталь режет надвое судорожно извивающуюся змею. Другая змея с любопытством смотрит с камешка на страдания своей родственницы. Сквозь тучи потоками низвергается солнечный свет, в лучах которого парит голубь, слегка напоминающий утку. На ветке огромного дуба пахарь повесил суетное — генеральскую ленту и орденские знаки. На горизонте — сжатая нива и огромный сноп с перевязью и латинской надписью, гласящей: «Просвещение народа». Справа в отдалении и возвышении — круглый храмик с курящимся жертвенником.
Змея — невежество. Пахарь — генерал-аншеф граф Николай Иванович Салтыков[157], воспитатель великого князя. Ему была подарена Александрова дача, и он по праву изображен за мирным занятием на гравюре заглавного листа. Это он вспахал великокняжескую душу и засеял ее благими намерениями; он научил Александра «восчувствовать особливо высокость и справедливость мыслей», державным пером вложенных в сказку о царевиче Хлоре.
Храмик Розы без шипов стоит на холме, окруженном водою. К воде сбегает вьющаяся тропинка, и у берега ждет ботик с Андреевским флагом. Лебеди с выгнутыми шеями, кудрявые дали, арка изящного моста, сельские домики, в которых благоденствуют пейзане, совсем на горизонте церковка, в которой эти пейзане по праздникам воссылают благодарственные молитвы за сыплющиеся на их головы благодеяния. Сельский труд — в мирном сожительстве с искусствами. Против храма Цереры, на круглой крыше которого урны и встреча двух голубков, скромно красуется избушка, крытая соломой. Перед избушкой поле, уставленное скирдами в таком изобилии, что диву даешься, откуда на малой полоске могло уродиться столько хлеба. Два крестьянина толкуют о своих делах; у одного на плечах сноп и коса, в другом по бороде можно угадать старца и мудреца; в стороне собачка, верный сторож.