И я дремал наяву, отрешаясь от того, что ощущал в себе самом сумерки, шум воды меж деревьями, спокойствие огромных рек, прохладу грустных вечеров, томление на белой груди сна о детстве, о невинном созерцании.
Я по-своему, равнодушно, наслаждаюсь отсутствием семьи, друзей, это сродни гордости с оттенком невыраженной чувственной тревоги, что мы ощущаем в изгнании. Это происходит потому, что внимание, согласно моей духовной установке, не должно развиваться в ущерб чему-то другому, и даже на мечту надо смотреть свысока, сознавая ее зависимость от нашего произвола. Излишнее почтение к собственным мечтам означало бы завышенную оценку того, что уже отделилось от нас самих и существует в действительности, потеряв тем самым право на нашу чуткость к нему.
Пошлость – это дом. Повседневность нежна по-матерински. После вторжения в большую поэзию, подъема на высоты вдохновения, на вершины трансцендентального и оккультного, где познаешь истинные ценности жизни, – возвращаешься в гостиницу, населенную счастливыми глупцами, пьешь с ними, будучи тоже глупцом, как нас создал Бог, довольным данной нам вселенной.
Меня не волнует чужое мнение о человеке, которого я нахожу безумцем или тупицей, во многом превосходящим зачастую обыкновенного человека. Эпилептики во время приступа приобретают необыкновенную силу; параноики рассуждают, как не способны рассуждать многие нормальные люди; религиозные маньяки объединяют толпы верующих, как не дано большинству демагогов. И все это ничего не доказывает, кроме того, что безумие и есть безумие. Предпочитаю поражение, если со мной останется красота цветов, чем победу среди пустыни душевной слепоты, наедине со своей обособленной ничтожностью.
Порой сама пустая мечта оставляет во мне ужас перед внутренней жизнью, чисто физическую тошноту от мистицизма и созерцаний. Тогда я скорее убегаю из дома, где мог бы мечтать, в контору и вижу лицо Морейры, словно бы я прибыл, наконец, в вожделенную гавань. Все прекрасно понимая, предпочитаю Морейру астральному миру; реальность – истине; предпочитаю жизнь и путь к тому самому Богу, что ее создал. Такой он мне ее дал, такой я и буду ее проживать. Мечтаю, не придавая мечтам иной ценности кроме той, что они были моим внутренним театром, не давая вину, от которого отнюдь не отказываюсь, название хлеба насущного.
Еще до рассвета туман окутывал легкой мантией, все более золотящейся от солнца, ряды домов, исчезнувшие пространства, неровности земли и построек. Однако по мере приближения к полудню густой мягкий туман, расплетаясь, неощутимо исчезал. К десяти часам утра только хрупкое, едва синеющее небо изобличало, что туман был.
Очертания города возникали заново из-под маски, их укрывавшей. Будто бы открылось какое-то окно, день, уже лучистый, осветился. Шумы изменились. Голубой тон достиг камней улиц и безличной ауры прохожих. Солнце было горячим, но еще влажным. В него невидимо просачивался туман, уже не существовавший.
Пробуждение города, в тумане или нет, всегда умиляло меня больше, чем сияние утренней зари над полями. Восход в поле меня радует; восход в городе радует и огорчает и поэтому делает больше, чем только радовать. Да, потому что ожидание большего, чем то, что он мне несет, содержит, как и все ожидания, потаенную и тоскливую горечь оттого, что это не реальность. Утро в поле существует; утро в городе подает надежды. Одно заставляет жить, другое – думать. И я всегда буду чувствовать, как очень дурные люди, что лучше думать, чем жить.
Еще до первых прохладных дней закончившегося лета появились нежные вечерние краски на просторном небе, некие штрихи холодного ветра, возвещающие осень. Еще не желтели и не опадали листья, не появилась еще смутная тоска, что сопровождает наше ощущение смерти природы, потому что это тоже и наша смерть. Была лишь какая-то усталость, смутный сон. Ах, это были вечера такого печального равнодушия, что прежде, чем начаться в природе, осень началась в нас.
Каждая приходящая осень ближе к нашей последней осени, и то же самое верно в отношении лета; но осень помнит об окончании всего, а лето легко об этом забывает. Это не только осень, но еще и желтизна в воздухе от падающих листьев или влажная грусть времени, что вот-вот перейдет в зиму. Но есть следы прежней грусти, боль, снарядившаяся в путь, в чувстве, с которым мы глядим на разноцветное рассеивание вещей, слушаем изменившийся голос ветра, погружаемся в покой, более старый, чем нынешний.
Да, мы все прейдем, пройдем все. Ничего не останется от тех, что пользовались чувствами и перчатками, говорили о смерти и о местной политике. Как один и тот же луч освещает лики святых и гамаши прохожих, тот же самый уходящий свет покинет в темноте ничто, оставшееся от тех, кто был святым и тех, кто носил гамаши. В обширном водовороте, подобном крутящимся сухим листьям, в каком лениво покоится весь мир, все равно, королевства ли или платья портних и косички белокурых девочек – все они в том же смертном вращении, что и те, кто символизировал империи. Все есть ничто, и в преддверии Невидимого, чьи открытые врата показывают только – напротив – врата запертые, пляшет, служанкой этого ветра все ничтожное и великое, образовывавшее для нас и в нас систему смыслов вселенной. Все – тень и взлетающая пыль, нет ни голоса, кроме того звука, который производит поднимаемое и влекомое ветром; ни тишины, кроме той, что оставляет ветер. Однажды, в конце познания вещей, откроются врата в глубину, и все, чем мы были – мусор звезд и душ человеческих, – будет выметено вон из дома, чтобы то, что есть, вновь началось.
Мое сердце болит, будто чужеродное тело. Мой мозг видит во сне все, что я чувствую. Да, это начало осени, озаряющее воздух и мою душу тем светом без улыбки, что украшает мертвенно-желтым беспорядочные округлости закатных облаков. Да, это начало осени, и ясное понимание в прозрачный час неназванной недостаточности всего. Осень, да, осень, то, что есть или что будет, и преждевременная усталость, досрочное разочарование во всех мечтах. Чего я могу ожидать и откуда? Я нахожусь между листьями и пылинками вестибюля, на орбите, где ни одна вещь не имеет смысла, производя звук жизни на вымытых каменных плитах, которые косые солнечные лучи золотят из неведомого предела.
Все, что я думал, все, о чем мечтал, все, что сделал или не сдела, – все это уйдет в осень, как сгоревшие спички, что устилают полы, или бумаги, скомканные в шарики, или великие империи, религии, философии, с которыми играли, создавая их, сонные дети бездны. Все, чем была моя душа, – от впитанного мною отчего дома, от богов, что были у меня, и до патрона, что зовется Вашкешом, – все уйдет в осень, все – осенью, в равнодушной нежности осени. Все – осенью, да, все – осенью…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});