— Совершенно уверен, милочка, — отвечал отец таким убежденным тоном и с такой подкупающей искренностью, с какой можно говорить только от чистого сердца. — Больше того, — прибавил он, нежно целуя ее, — мне будет радостней жить, видя тебя рядом с любящим мужем, чем если бы мне… чем если бы этого не было.
— Ах, если бы я могла надеяться, что так и будет!
— Поверь мне, милочка, это чистая правда. Подумай сама, дорогая, ведь это так просто и естественно, иначе и быть не может. Я знаю, ты предана мне, но ведь ты еще дитя; ты даже не представляешь себе, как я огорчался, глядя на тебя, как меня угнетала мысль, что жизнь твоя пропадает зря…
Она попыталась было зажать ему рот, но он удержал ее руку в своей и повторил:
— …да, зря, дитя мое, потому что жизнь должна идти своим естественным путем, и я боялся, как бы ты не уклонилась от него из-за меня. Ты со своей самоотверженностью не можешь понять, как меня всегда преследовали эти мысли; но ты сама спроси себя, мог ли я быть вполне счастлив, зная, что тебе не дано изведать счастья в жизни?
— Если бы я не встретилась с Чарльзом, папа, я была бы вполне счастлива с вами.
Он улыбнулся на это невольное признанье, что после встречи с Чарльзом она чувствовала бы себя несчастной без него.
— Дитя мое, ты встретила его, и это Чарльз. А не будь Чарльза, был бы кто-нибудь другой. А если бы не было, то только из-за меня, и тогда мрак, в котором прошла часть моей жизни, отбросил бы свою тень и на тебя.
Первый раз, если не считать суда, он говорил при ней о своем заточении. Она слушала его с каким-то странным чувством и потом не раз вспоминала об этом.
— Посмотри, — сказал доктор из Бове, показывая рукой на луну. — Я смотрел на нее из окна моей тюрьмы, когда свет ее был невыносим для меня; я смотрел на нее и думал: „Вот так же она светит сейчас на все то, что утрачено для меня навсегда“, и это была такая нестерпимая мука, что я сходил с ума и бился головой об стену. Я смотрел на нее, когда, уже отупев от отчаяния, я доходил до состояния такого полного безразличия, что не думал ни о чем, а только считал, сколько линий можно провести поперек нее горизонтально, когда она полная, и сколько линий можно провести, чтобы пересечь их по вертикали.
Он задумался на секунду, глядя на луну, и, сосредоточенно сдвинув брови, прошептал, словно обращаясь к самому себе:
— Помнится, так и так получалось двадцать, только двадцатая еле-еле умещалась.
Странное чувство, с каким она слушала эти воспоминания, не покидало ее, а напротив, усиливалось; но это вовсе не было чувство страха за него — он говорил спокойно, словно сопоставляя мысленно свою теперешнюю счастливую мирную жизнь с теми, оставшимися позади, годами страшных мучений.
— Сколько раз, глядя на нее, я думал о своем ребенке, от которого меня оторвали прежде, чем он появился на свет. Жив ли он? Родился ли он живой, или удар, нанесенный несчастной матери, погубил его? Может быть, это сын, который когда-нибудь отомстит за отца. (Одно время меня в заточении преследовала жажда мести.) А может быть, сын ничего не будет знать об отце. Может быть, он, когда вырастет, будет спрашивать себя, не скрылся ли его отец, бросив семью, сам, по доброй воле. А может быть, это дочь, которая вырастет, превратится в замужнюю женщину.
Она прижалась к нему теснее и поцеловала его в щеку, потом прильнула губами к его руке.
— Я представлял себе, что моя дочь совсем забыла — да нет, просто не знает, не подозревает о моем существовании. Я отсчитывал год за годом и следил, как она подрастает. Видел ее замужем за человеком, который никогда ничего не слышал обо мне. Я уже давно исчез из памяти живых, а для следующего поколения я и вовсе не существовал.
— Папочка, дорогой, у меня просто сердце разрывается, что вы могли представлять себе такой свою дочь, как будто я и есть эта дочь.
— Ты, Люси? Ты меня воскресила, только благодаря тебе я ожил и могу спокойно предаваться воспоминаниям, которые встают передо мной в этот наш последний вечер, когда я смотрю на луну и чувствую, что ты здесь рядом. О чем я сейчас говорил?
— Она ничего о вас не знала. Не думала о вас.
— Да, да! Но бывали лунные ночи, когда эта печальная тишина действовала на меня как-то иначе, и я словно погружался в какое-то забытье, которое приходит на смену любому мучительному переживанию, — я представлял себе, как она приходит в мою темницу и выводит меня на волю из этих стен. Я часто видел ее, как живую, в лунном свете, так же, как сейчас вижу тебя; только я никогда не держал ее в своих объятиях, она всегда стояла между моим заделанным решеткой оконцем и дверью. Но, ты понимаешь, это была не та дочь, о которой я сейчас говорил.
— Образ не тот? Виденье? Фантазия?
— Да, нечто совсем другое. Она стояла перед моим расстроенным зрением, стояла, не двигаясь. Та, что жила в моем воображении, была моей плотью, моей родной дочерью. Я не знаю, какая она была, знаю только, что она была похожа на мать. И эта тоже напоминала ее — так же, как ты, — но это была не она. Ты понимаешь меня, Люси? Нет, наверно? Я думаю, только тот, кто побывал в одиночном заключении, может различать такие тонкости.
Он говорил спокойно, рассудительно, а у нее холод пробегал по спине, оттого что он так углублялся в свои давние переживания, точно пытаясь вскрыть каждое движение души.
— И вот, когда на меня находило такое забытье, я видел, как она вдруг появляется в лунном свете и выводит меня отсюда и ведет к себе домой, где она живет с мужем и где бережно хранится память о пропавшем отце. В комнате ее висит мой портрет, она шепчет мое имя в своих молитвах. Она живет полной, деятельной, полезной жизнью, но память о моей печальной судьбе присутствует во всем.
— Я эта дочь, папа; конечно, не такая хорошая, но по тому, как я вас люблю, это была я.
— И она показывала мне своих детей, — продолжал доктор, — она часто говорила с ними обо мне, и они жалели меня. Когда они проходили мимо тюрьмы, они старались держаться подальше от ее мрачных стен и, поглядывая вверх на толстые прутья решеток, говорили шепотом. Но она не могла вернуть мне свободу. Воображенье всегда рисовало мне, как она ведет меня к себе домой, показывает все это и потом приводит обратно. Но я после этого обретал способность плакать и, обливаясь слезами, падал на колени и благословлял ее.
— Это была я, папочка! О мой дорогой, мой любимый! Можете ли вы обещать мне, что вы вот так же от всего сердца благословите меня завтра?
— Милая Люси, я вспоминаю сегодня эти прежние муки, потому что сегодня я особенно сильно почувствовал и не нахожу слов выразить, как ты дорога мне и как я благодарю бога за свое великое счастье. Никогда я и мечтать не мог о таком счастье, какое узнал с тобой, ни о том, какое нас ждет в будущем.
Он обнял ее и с глубоким волнением благословил, смиренно благодаря небо за то, что оно ниспослало ему такое утешение. Немного погодя они вернулись домой.
На свадьбу никого не приглашали, кроме мистера Лорри, никаких подружек невесты, кроме невзрачной мисс Просс. Молодым не надо было никуда перебираться после свадьбы; на их счастье, оказалось возможным занять комнаты в верхнем этаже, принадлежавшие ранее какому-то мифическому жильцу; это было очень удобно, больше им ничего и не требовалось.
За ужином доктор Манетт был в приподнятом настроении. Они ужинали втроем, третья была мисс Просс. Доктор пожалел, что Чарльза нет с ними; он даже пытался было протестовать против этого заговора, устроенного из любви к нему, и с чувством выпил за его здоровье.
Наконец пора было ложиться спать, он поцеловал Люси, пожелал ей спокойной ночи, и они разошлись.
А ночью, часа в три, когда все уже спали, Люси опять сошла вниз и тихонько проскользнула к нему в комнату; какая-то смутная тревога одолевала ее.
Но все было спокойно, все на своем месте; он спал; седая голова живописно выделялась на несмятой подушке, и руки спокойно лежали поверх одеяла. Она поставила свечу подальше и загородила свет, на цыпочках подошла к постели, нагнулась и поцеловала его, потом немножко постояла, вглядываясь в его лицо.
Тяжкие муки заточенья оставили скорбные следы на этом красивом лице; но он так владел собой, что даже и сейчас, когда он спал, следов этих почти не было видно. Это было поистине замечательное лицо, — твердое, исполненное решимости, свидетельствующей о скрытой непрестанной борьбе с незримым противником, — таким она увидела его в ту ночь, и вряд ли среди бесчисленных спящих можно было найти другое такое лицо.
Она осторожно положила руку ему на грудь, моля бога, чтобы ей было дано на всю жизнь остаться его верным другом, чтобы он всегда находил в ней то, что он заслужил своими страданиями и что она так жаждала дать ему своею любовью. Тихонько убрав руку, она еще раз поцеловала его и ушла. Вскоре взошло солнце, и тень от листвы платана, пронизанной солнечным светом, мягко затрепетала на его лице, скользя по нему так же беззвучно, как беззвучно шевелились ночью губы его дочери, когда она молилась за него.