"В ответ на Ваше прошение от 17.9.1926 мы вынуждены, к сожалению, сообщить, что перевести Вас в почтовый округ Вены а настоящее время не представляется возможным, так как согласно постановлению министерство (номер, дата) увеличение количество штатных мест в венских почтовых отделениях не предусмотрено и в данный момент вакансий нет".
Иного она не ждала. Возможно, дядя ходатайствовал за нее, возможно, забыл - во всяком случае, он единственный мог ей помочь, больше некому. Значит, придется оставаться здесь год, пять лет, а чего доброго, и всю жизнь. Как бестолково устроен мир.
Все еще с карандашом в руке, она раздумывает, казать ли об этом Фердинанду. Странно, он ни разу не спросил, как обстоит с ее прошением, скорее сего, не верил, что из этого что-нибудь выйдет. Нет, лучше не говорить, он и так поймет, если она смолчит. Только лишнее огорчение для него. Нет смысла. Теперь ни в чем нет больше смысла, ни в чем.
Скрипнула дверь. Кристина распрямляет спину и наводит на столе порядок; это у нее получается уже как бы механически, когда кто-нибудь входит и надо от грез переключаться на работу. Но что-то ей сейчас показалось странным: дверь открывается не так, как обычно, когда входят крестьяне, - те распахивают ее, как дверь в сарай, и с треском захлопывают за собой. В этот раз она открывается осторожно, робко и очень медленно, будто от легкого ветерка, только чуть поскрипывают петли. Кристина с невольным любопытством поднимает глаза и вздрагивает от испуга. За стеклянной перегородкой стоит человек, которого она меньше всего ожидала здесь увидеть, - Фердинанд.
Кристина перепугалась не на шутку. Фердинанд не раз предлагал, чтобы она не моталась все время в Вену, лучше он будет приезжать сюда. Но она всегда возражала, стесняясь, наверное, предстать перед ним в этой убогой конторе и в самодельном рабочем халате, короче, из-за женского тщеславия и стыдливости. Вероятно, опасалась она и болтовни деревенских кумушек; что скажут хозяйка дома и соседка, если увидят ее с каким-то незнакомцем из Вены в лесу, а Фуксталер, тот просто обидится. И вот он все же приехал, это не к добру.
- Удивляешься, не ожидала? - Это должно было прозвучать весело, но в горле что-то мешает, и получается хрипловато.
- Что?.. Что случилось? - спрашивает она в страхе.
- Ничего. В что должно случиться? Просто выпал свободный день, и я подумал: съезжу-ка разок. Ты не рада?
- Да, да, - лепечет она, - конечно.
Он оглядывает помещение.
- Значит, это твое царство. Гостиная в Шенбрунне красивее и шикарнее, но зато ты здесь одна и над тобой нет повелителя. А это уже немало!
Не отвечая, она думает только об одном: что ему надо?
- У тебя сейчас, кажется, обеденный перерыв? Я подумал: может, прогуляемся немного и поговорим?
Кристина смотрит на часы. Без четверти двенадцать.
- Еще нет, но скоро... Только вот... по-моему... будет лучше, если мы выйдем отсюда не вместе. Ты не представляешь, какой здесь народ; если увидят меня с кем-то, тут же пойдут расспросы, лавочник, бабы - все подряд начнут приставать: с кем это я да откуда он... а врать я не люблю. Лучше ступай вперед, иди сразу направо по Церковной улице, дойдешь до холма, а оттуда по дорожке наверх, нет, не заблудишься, к церкви святого Михаила, она на горе. Возле леска стоит большое распятие, его сразу видно, как выйдешь из деревни, а перед ним скамейки, садись и жди меня. В полдень там никого нет, все обедают. Ну и... никто внимания не обратит на постороннего, там бывают только богомольцы. Жди, я приду вслед за тобой минут через пять, у нас будет время до двух часов.
- Ладно, говорит он. - Найду. Пока.
Он наполовину прикрывает за собой дверь. Резкий, лаконичный тон его ответов еще звучит у Кристины в ушах. Что-то случилось. Без причины он бы не приехал, у него же рабочий день. Да и поездка стоит денег... Шесть шиллингов сюда, шесть обратно. Наверняка есть причина.
Она опускает стекло, руки дрожат, с трудом поворачивают ключ в двери. Ноги как свинцовые.
- Куда ж это собралась? - любопытствует идущая с поля крестьянка Хубер, видя как почтовая барышня в обеденное время направляется к лесу, чего за ней раньше не примечалось.
- Гулять, - отвечает она.
За каждый шаг надо оправдываться, ни на секунду с тебя не спускают глаз. Подгоняемая тревогой, она идет все быстрее и по конец почти бежит. Фердинанд сидит на каменной скамье. Над ним распростертый Христос, в руки вколочены гвозди, голова в терновом венце с трагической покорностью свешивается набок. Силуэт Фердинанда на скамье под высоченным распятием кажется частью печальной скульптуры. Угрюмо склоненная на грудь голова и вся фигура словно окаменели в сосредоточенном, упорнейшем раздумье. Палка в его руке глубоко вонзилась в землю. Не услышав сначала ее шагов, она затем выпрямляется, выдергивает палку и, повернувшись, смотрит на Кристину. Без любопытства, без радости, без ласки в глазах.
- А-а, пришла,- говорит он. - Садись, здесь никого нет.
- Ну что, что случилось, скажи? - спрашивает она.
- Ничего. - Он смотрит прямо перед собой. - А что должно случиться?
- Не мучай меня. Я же по тебе вижу. Что-то наверняка случилось, раз ты сегодня свободен.
- Свободен... пожалуй, ты права. Я действительно свободен.
- Но почему... Ведь тебя не уволили?
Он желчно смеется:
- Уволили? Нет. Увольнением это, пожалуй, не назовешь. Это лишь конец стройки.
- То есть как коне, что это значит, почему конец?
- Конец - это конец. Наша фирма разорилась, подрядчик исчез. Теперь его называют мошенником, аферистом, а еще позавчера перед ним лебезили. Я уже в субботу кое-что заметил: он долго названивал в разные места по телефону, пока не привезли жалованье для рабочих; нам выплатили только половину ошибка, мол, в расчетах, сказал доверенный фирмы, выписали в банке меньше, чем надо, в понедельник доплатят. Ну а в понедельник ни гроша не привезли, и во вторник тоже, и в среду... Сегодня все прикрыли, подрядчик сбежал, строка временно прекращена, и вот можно хоть раз позволить себе роскошь прогуляться.
Она неподвижно смотрит на него. Больше всего ее пугает, что он говорит об этом так спокойно и насмешливо.
- Но ведь в таком случае тебе обязаны по закону выплатить компенсацию?
- Да, кажется, в законах что-то похожее есть, ладно, поглядим. Пока им нечем платить даже за почтовые марки, от долгосрочного кредита остались рожки да ножки, пишущие машинки и те отданы в залог. Мы-то, конечно, может подождать, время у нас есть.
- Что же ты собираешься делать?
Он молча выковыривает палкой из земли мелкие камешки и неторопливо, один за другим, сгребает их в кучу. Кристине становиться страшно.
- Ну говори же... что теперь будешь делать?
- Что буду делать? - Опять этот странный короткий смешок. - Ну что в таких случаях делают. Обращусь к своему банковскому счету, буду жит на "сбережения". Правда, еще не знаю как. Потом, через полтора месяца, будет, вероятно, дозволено воспользоваться благодатным установлением, именуемым пособием по безработице. Попытаюсь существовать на это, как существуют триста тысяч других в нашем благословенном придунайском государстве. А если доблестная попытка кончится неудачей, придется подыхать.
- Чушь. - Его хладнокровие бесит Кристину. - Зачем принимать все так близко к сердцу. Тебе не найти места?.. Да такой человек, как ты, всегда устроится, сто мест взамен одного найдет
Неожиданно вспылив, он бьет палкой по земле.
- А я не желаю больше устраиваться! Сыт по горло! Само это слово приводит меня в бешенство, уже одиннадцать лет меня устраивают и пристраивают, и все на разные места, но ни разу я не попал на такое, которое устроило бы меня самого. Четыре года на бойне, а потом бог знает где еще. И всегда я исполнял чужую волю, никогда не действовал по своей собственной, всегда ждал свистка: вон! Хватит! На другое место! Начинать заново, каждый раз сначала. Все, больше не могу. Не хочу, надоело.
Она порывается остановить его, но он продолжает:
- Не могу больше, Кристина, клянусь тебе, не могу. лучше подохнуть, чем снова в посредническую контору и снова часами, как нищий, стоять в очереди за одной бумажкой, за другой. А после таскаться вверх и вниз по этажам, писать письма, на которые никто не ответит, и рассылать предложения, которые по утрам выгребают из мусорных баков. Нет, мне больше не выдержать этой собачьей жизни: топчешься в приемной, пока тебя не соизволят впустить к какому-нибудь мелкому чинуше; и вот он важно оглядывает тебя с этакой заученной, холодной, равнодушной улыбкой, чтоб ты сразу понял: вас, мол, таких сотни, скажите спасибо, что вас вообще слушают. Потом с замиранием сердца - это повторяется каждый раз - ждешь, а он небрежно листает твои бумаги с таким видом, будто плевать на них хотел, и наконец изрекает: "Буду иметь вас в виду, загляните завтра". Заглядываешь и завтра, и послезавтра все без толку; в конце концов куда-то себя ставят и опять выставляют. Нет, мне этого больше не вынести. Я многое выдержал: в рваных ботинках семь часов топал по русским проселкам, пил воду из луж, тащил на горбу три пулемета, попрошайничал в плену, закапывал трупы. Я чистил сапоги всей роте, продавал похабные фотографии только ради жратвы, я все делал и все выдерживал, так как верил, что когда-нибудь это кончится, когда-нибудь найду себе место, одолею первую ступеньку, вторую. Но нашего брата все время сшибают. Я сейчас до того дошел, что скорее убью, пристрелю кого-либо, чем стану у него попрошайничать. Нет у меня больше сил шататься по приемным и выстаивать на бирже труда. Мне уже тридцать, не могу больше.