— Старый кобель!.. Да пропади он пропадом со своей любовью. Это же не человек, а тля трухлявая…
Эти слова, конечно, дошли до ушей Вишина, и с тех пор он старался не сталкиваться с Трифоновой. Но теперь, когда он стал важной персоной — немецким офицером, когда в его руках оказалась власть, когда появление его в каждом доме наводило страх и ужас на всех жителей, Вишин решил, что может снова встретиться с Трифоновой и покорить ее сердце если не внешностью и напыщенными речами, то, во всяком случае, новеньким мундиром и материальными благами. Ведь жилось сейчас людям голодно, холодно, а «господин офицер» мог обеспечить свою избранницу и продуктами, и деньгами, и даже, возможно, заграничными тряпками. Во всяком случае, теперь он, как думалось этому грязному человечку с мелкой, мстительной душонкой, представлял собой завидную партию для любой местной красавицы.
В избу Трифоновой Вишин пришел под вечер, когда в доме никого, кроме Маруси, не было. Изменив на сей раз своим обычным привычкам, Вишин не ударил ногой в калитку, не хлестнул выбежавшую навстречу собачонку плеткой, а вежливо постучался в дверь и, услыхав знакомый приятный голос: «Кто там, не заперто», — медленно, со слащавой улыбкой на лице вошел в комнату.
Маруся сидела у стола и зашивала дыры на старом, износившемся платье. Она удивленно вскинула брови и презрительно сощурилась. Огонек злости и гнева блеснул в ее сузившихся глазах, когда она, вместо приветствия, грубо бросила:
— Вот кого черт принес… То-то, слышу, собака разлаялась, чужой дух учуяла.
Вишин сделал вид, что его такое «приветствие» не задело, и с деланной вежливостью спросил:
— Можно мне с тобой поговорить?
— А о чем говорить? — Девушка отложила платье в сторону, воткнула в стол иголку и покачала головой. — Говорить нам не о чем. Иди, занимайся своими паскудными делами, а меня оставь в покое. Дверь недалеко, за твоей спиной.
— Ну к чему такая грубость, — попытался смягчить ее Вишин. — Я пришел к тебе с самыми лучшими намерениями. Ты ведь знаешь, что я… что ты… давно мне нравишься…
— Опять в женихи набиваешься?
— А почему бы и нет?.. Знаешь, еще Пушкин писал, что любви все возрасты покорны. Разреши присесть? Ведь я все-таки гость.
— Никакой ты мне не гость, — отрезала Маруся. — И про Пушкина зря языком болтаешь. Или, может быть, ты у того же Пушкина вычитал, что жених в фашистской форме из волка превращается в ягненка?
— То есть как в ягненка? — не понял Вишин. — Ты это про что?
— А вот про то… Про ягнят, коз, коров… Это ведь ты для немцев стараешься и у русских людей последнюю скотину отбираешь.
Вишин, не дождавшись приглашения, присел на стул и заложил ногу на ногу. Фуражку с лакированным козырьком он так и не снял.
— Ах, ты насчет скота, — проговорил он безразличным тоном. — Ничего не поделаешь — служба. Германской армии, которая принесла нам освобождение от большевистской каторги, нужен скот.
— Сам ты скот и еще хуже, — повысила голос Маруся. Она готова была вцепиться ногтями в это противное одутловатое лицо, плюнуть в эти бесцветные мутные глаза. — Продался, паскуда, фашистом стал, из русского в немца превратился и над людьми измываешься… Да я бы тебя собственными руками удушила, подлюгу атакую.
Вишин побагровел, тяжело задышал, но все-таки сдержался: он все еще надеялся на успех.
— Я тебе прощаю твои грубости и оскорбления, — с важностью проговорил Вишин. — Прощаю, потому что знаю: в тебе еще сидит комсомольский дух. Только ты это зря. Про комсомол теперь забудь, дорогая моя… Новые времена, новые песни.
— А вот и врешь. — Маруся резко встала со стула. — Твои новые времена скоро кончатся, а наши песни как рыли, так и останутся. Только ты их уже не услышишь. Наши расстреляют или повесят тебя как предателя и изменника.
Вишин тоже встал со стула и пристально уставился на девушку. Злоба клокотала в нем, и он, взмахнув плеткой, со свистом разрезал воздух.
— Хочешь, спою дорогому гостю… — предложила Маруся и вызывающе уперлась руками в бока. — Спою, самую новую…
И, притопнув ногой, с ненавистью глядя на стоявшего перед ней Вишина, она неожиданно запела чистым, звенящим голосом:
Ты скажи мне, гадина,Сколько тебе дадено?..
— Замолчи, сволочь! — закричал Вишин и с размаху ударил плеткой по столу, с которого свалилось на пол Марусино шитье.
— А-а, не нравится, — закричала в свою очередь Маруся. — И что ты такой деликатный стал — хлещешь плеткой неповинный стол, а не меня. Бей, гадина, или вались ко всем чертям собачьим!
На минуту в комнате воцарилась тишина, только слышно было хриплое сопенье Вишина и прерывистое дыхание Маруси Трифоновой. Они стояли друг против друга — два человека из разных миров, два врага — и ждали, что же произойдет дальше…
Первом нарушил молчание Вишин.
— А ты знаешь, — медленно процедил он, — что стоит мне сказать одно слово в гестапо — и тебя повесят. Комсомолка!.. И, наверное, с партизанами снюхалась.
Вспышка гнева, которая потрясла все существо Трифоновой, уже прошла, и теперь девушка почувствовала смертельную усталость и слабость. Она опустилась на стул и, глядя куда-то вдаль, мимо Вишина, горестно вздохнула. За окном качалось на ветру оголенное, безлистное дерево, и тень от него то набегала на стекла окна, то исчезала. Над крышей шумел ветер. Где-то прогрохотал грузовик, залаяли собаки. В комнате стало почти совсем темно.
— Ты поняла, что я сказал? — спросил Вишин, стараясь разглядеть выражение лица девушки.
— Поняла, — устало ответила Маруся. — Как же не понять… На то ты и Санька Гноек!..
— Значит, сознаешься, что помогаешь партизанам?
Санька уже забыл, что пришел сюда «по делам сердечным», и снова вошел в свою роль немецкого лейтенанта, лягавой ищейки коменданта Ризера.
— Дурак ты, Санька, — негромко откликнулась Маруся. — Партизаны управятся и без меня и тебя найдут без меня.
— Это мы еще посмотрим! — угрожающе прошипел Вишин, застегивая пухлыми руками пуговицы на шинели. — Сначала тебе придется поговорить с Ризером.
— Ну что ж, иди, выдавай… отрабатывай свои погоны и рейхсмарки…
Маруся теперь ни минуты не сомневалась в том, что Санька донесет на нее. Жалела ли она, что так враждебно, с откровенной ненавистью встретила Вишина? Не лучше ли было сделать вид, что заигрывает с ним и готова принять его ухаживания? Может быть, в этом случае была бы хоть какая-нибудь польза и для себя, и для партизан. Уже не раз Маруся ходила «гулять» в лес на встречи с посланцами Тани Бандулевич и получала от них листовки. Дважды садилась она на доживавшего свой век полуслепого коня — гитлеровцы не отобрали эту «альте шиндмере» — старую клячу — и уезжала подальше от Угодского Завода. Однажды ее чуть было не пристрелил немецкий патруль: не партизанка ли носится здесь на коне? Ей удалось отпроситься: искала, мол, заблудившегося мальчика да и сама заблудилась. А живу вон там, в Угодском, проверьте, пожалуйста…
— Иди, иди, — еще раз тихо и медленно повторила Маруся, не совладав с собой. — Не я первая, не я последняя… Только знай, что от советской пули тебе не уйти.
— Ты меня еще вспомнишь! — бросил Вишин.
— Конечно, вспомню. — Злость снова прорвалась в ней с огромной силой, и она почти закричала Вишину в лицо: — Вспомню, когда будут бить и пытать меня… Вспомню, когда будут расстреливать… До последнего вздоха буду помнить проклятого богом и людьми предателя Саньку Гнойка… И другие будут помнить!.. Так и знай!..
Она была близка к истерике.
Санька поднял плетку, но не ударил девушку. Он круто повернулся и, распахнув ногой дверь, вышел из избы. Лязгнула железная щеколда. Заскрипела калитка палисадника. Ветер ударился в потемневшие стекла окон.
…Через два дня комсомолка Маруся Трифонова была схвачена эсэсовцами. Больше ее никто не видел.
ПАРТИЗАНСКАЯ МЕСТЬ
Ноябрьские ветры продували лес. Водили хороводы желтые листья. Земля, запорошенная снегом и скованная легким морозцем, к середине дня подтаивала и гляделась в облачное небо небольшими темными лужами.
Ранним ноябрьским утром вернулся из Москвы, перейдя линию фронта, Николай Лебедев.
Лебедев вернулся один. Шепилов получил новое назначение, а Кирюхин заболел и лег в больницу.
Николай был переполнен впечатлениями от своей поездки в Москву. Хотя времени у него было совсем немного, он исходил всю столицу, беседовал со знакомыми и незнакомыми рабочими, служащими, ополченцами. И все говорили одно и то же:
— Не видать Гитлеру Москвы, как ушей своих. Не видать!
А этот фашистский белобрысый майор, которого они отвезли в Москву, оказался настоящим кладом. Командование просило передать партизанам большую благодарность за «языка» и поздравило с первыми успехами. Лиха беда начало!..