Сидим мы вдвоем в номере и на целую неделю составляем афиши. Кроме нас, играют в Казани еще две труппы, одна в Панаевском саду, а другая в Адмиралтейской слободке.
Составили афишу. На 14 мая «Горькая судьбина», дальше «Светит, да не греет», а там «Кручина», «Иудушка», «Лес»…
— Ну, теперь едем к полицмейстеру. Николай Хрисанфович Мосолов, — генерал, — мой старый приятель. Едем!
— Едем.
А сам думаю: вдруг опять тот же полицмейстер, что меня завтраком угощал! И решил, что этого быть не может, так как полицмейстеры меняются часто. Подъезжаем к полиции. Все знакомо, все прошлое мелькнуло ярко. Вот окно на крыше, под самой каланчой, из которого я удрал… Такая же фигура дремлющего пожарного у ворот. Все то же самое. Вошли через парадное крыльцо, а не через дежурку, как тогда. Доложили. Входим в кабинет. Знакомый медведь стоит с подносом, на котором лежат визитные карточки, и важная фигура в генеральском мундире приветливо спешит нам навстречу, протягивая обе руки Андрееву-Бурлаку. Обнялись. Расцеловались. Говорят на «ты». Ужас! Тот самый, который меня арестовал. Только уже не полковник, а генерал, поседевший и обрюзгший. Нас представили.
— Очень… Очень рад… Друзья моих друзей — мои друзья… Пойдемте закусить.
Я улыбнулся. Ну, думаю, друзья!
— Пока подпиши-ка афишу, Коля. Сидим. Мосолов взял афишу и читает:
— 14-го «Горькая судьбина»… 14-го?! Это, Вася, неудобно, перемени, поставь что-нибудь другое… Ну «Лес», что ли.
— Это почему?
— Да, знаешь, в день коронации и вдруг «Горькая судьбина»… Пусть она на второй, на третий день идет. Только не в первый.
— Ну, «Светит, да не греет», — с серьезным видом предлагает Бурлак, а губа смеется.
— Это хорошо. А там после, что хочешь ставь.
Я переменил числа, и Мосолов подписал все афиши, а потом со стола взял пачку афиш, данных для подписи, и показал афишу Панаевского театра, перечеркнутую красными чернилами.
— Каковы идиоты?! Вдруг «Не в свои сани не садись»! Это в день коронации Александра III. Понимаешь, Александра третьего!
— Почему же нельзя? Ведь «Не в свои сани…» такая уж скромная пьеса.
— А ты не догадался? Ведь Александр III коронуется… А разве его к царствованию готовили? Он занимает место умершего брата цесаревича Николая… Ну, понял?
— А ведь верно, что он не в свои сани садится? Сделал Бурлак серьезную физиономию, а губа смеется…
— Ну вот видишь, ты не смекнул, а я додумался… И в день коронации шло у нас «Светит, да не греет», а в слободе «Ворона в павлиньих перьях» и «Недоросль»…
Нарочно не придумаешь!
Мы прошли через две комнаты, где картины были завешаны и мебель стояла в чехлах.
— По-холостяцкому закусим! Садитесь, господа. В один миг были поставлены для нас два прибора на накрытом для одного хозяина столе, появилась селедка, балык и зернистая икра в целом бочонке. Налили по рюмке.
— Коля, ты ему стаканчик!.. Он рюмок не признает. И Бурлак налил мне полный стаканчик, поданный для лафита. Мне захотелось поозорничать. Прошлый завтрак мелькнул передо мной до самых мелочей.
— Рюмками воробья причащать, — припомнил я сказанную в тот завтрак шутку.
— Иже вместий — вместит. Кушайте на здоровье… Еще холодненькой подадут.
— Это я в турецкую кампанию выучился. Спирт стаканами пили.
— Да, вы были на войне! В каких делах?
Я рассказал, Бурлак добавлял. Генерал с уважением посмотрел на георгиевскую ленточку в петлице, а меня так и подмывает поозорничать.
К соусу подали столовую ложку, ту самую, которую я тогда свернул.
— Кто это, генерал, вам так ложку изуродовал? — спросил я и, не дожидаясь ответа, раскрутил ее обратно. Обомлел генерал.
— Второго вижу… Знаете, даже жаль, что вы ее раскрутили, я очень берегу эту память… Если бы вы знали…
— Так поправлю, — и я обратно скрутил ложку, как была.
Бурлак смеется.
— Он везде ложки крутит… Вот на пароходе тоже две скрутил…
— Н-да-с… Вы знаете историю этой ложки? Лет десять назад арестовали неизвестного агитатора с возмутительными прокламациями. Помнишь, это был 1874 год, когда они ходили народ бунтовать? Привели ко мне, вижу, птица крупная, призываю для допроса, а он шуточки, анекдотики, еще завтрака просит. Я его с собой за стол в кабинете усадил да пригласил жандармского полковника. Так он всю водку и весь коньяк чайным стаканом вылакал. Я ему подливаю, думаю, проговорится. А он даже имени своего не назвал. Оказался медвежатником, должно быть, каналья, в Сибири медведей бить выучился, рассказывал обо всем, а потом спать попросился да ночью и удрал. Разломал ручищами железную решетку в окне на чердаке, исковеркал всю и бежал. Вот это он ложку свернул… Таких мерзавцев я еще не видал. Пришлось бы мне отдуваться, да спасибо полковнику, дело затушил…
— Поймали его потом? — спрашиваю я.
— Как в воду канул. Потом, наверно, поймали… Наверно, уж в Сибири, а то, может, и повесили. Опаснейший фрукт.
— А какой он на вид? Богатырь? — допытывался я. А самому хотелось сказать, что решетки в окне были топкие и подоконник гнилой.
— Какой богатырь. Так, обыкновенный человек. Ну, вроде вас… и рука такая же маленькая, как у вас…
Генерал пристально посмотрел на меня, как бы вспоминая.
Этим наш разговор и кончился. Я чувствовал, что старое забыто, и, прощаясь, при выходе из кабинета не мог не созорничать. Хлопая медведя по плечу, я все-таки сказал, как и тогда:
— Бедный Мишка, попал-таки в полицию!
Вернувшись в номер, я рассказал и прошлое и настоящее во всех подробностях Бурлаку, и он, валяясь по дивану, хохотал с полчаса и отпивался содовой.
Этой поездкой я закончил мою театральную карьеру и сделался настоящим репортером.
1927 год. Картинно.
Люди театра
Предисловие автора
«Люди театра» — это не исследование. Это просто воспоминания о тех, с кем я встречался, когда еще сам был человеком театра.
Вернее сказать, это — описание моих театральных скитаний, вспоминая о которых, я молодею на полвека. Рассказываю своим внимательным слушателям в часы интимных бесед и вижу, что этим доставляю им удовольствие, а себе вдвое. А потом уже пишу почти теми же словами, как рассказывал.
Ни в этих рассказах, ни в записях никакой выдумки нет (я так много интересного видел в жизни). Я просто беру людей, события, картины, как их помню, и подаю их в полной неприкосновенности, без всяких соусов и гарниров.
Так же создавалась книга, самая любимая из всех написанных мною, — «Мои скитания».
Люди театра — это те, которые живут театром, начиная от знаменитых актеров и кончая театральными плотниками и даже переписчиками пьес и ролей, ютившимися в ночлежках «Хитровки».
Много я знал на своем веку театрального люда: с кем дружил, с кем служил, перевидел почти всех знаменитостей. И вот на фоне жизни того времени, когда театры еще освещались керосиновыми лампами, попробую дать фигуры моих современников.
О великих людях тогдашней сцены все известно из их биографий, из рецензий, из мемуаров. Писать о них, только о них, — значит повторяться.
Они, так же как и все остальные люди театра, по большей части попадали на сцену случайно и «выплыли наверхи».
Тогда в театр не поступали, а именно попадали, как попадают под суд, под поезд, в тюрьму.
Как попадали люди в театр, как они жили, что окружало их, как иногда они бросали сцену и почему-то вновь возвращались в театр, — вот что я хочу показать в моей «повести актерской жизни».
А для этого приходится писать о себе, рассказать, как я попал на сцену, уходил и снова возвращался в ту среду, которая теперь панорамой развертывается перед моими глазами.
В книге пройдут и великие знаменитости и никому не ведомые, безыменные, и все они составят людей театра. Пройдут тут и такие, которые ничего общего с театром не имели, и даже такие, которые слово «театр» не слыхали, но все они необходимы для обрисовки моментов, пережитых одним из людей театра, без которых он не был бы тем, чем он был.
«Люди театра» — это повесть только с настоящими именами, датами и местами действия, повесть о действительных событиях, со списанной с натуры обстановкой, с рядом описаний картин или записанных тогда по горячим следам в форме дневников, писем или воспоминаний, вынутых из памяти автора — действующего лица, представляющего собою одного из «людей театра».
Москва. Январь 1935 г.
Вася
«Тамбов на карте генеральной кружком означен не всегда». Эти строки Лермонтова я вспомнил осенью 1875 года в приемной антрепренера театра, в большой комнате с деревянными диванами и стульями.
На стене висела наклеенная на серый коленкор, засиженная мухами карта России, по которой, от скуки ожидания, я и путешествовал пальцем между надписями «Воронеж», «Саратов», «Козлов» и все никак не находил Тамбова: его не было. Там, где, по моим знаниям, он должен был находиться, красовался сделанный порыжелыми чернилами треугольник, через который проходили линии железной дороги на Саратов и Рязань.