Жена Вилламова, а по ней и их дети, были православного исповедания, и это побудило его, чтобы некогда лечь им вместе, присоединиться, уже на смертном одре, к нашей церкви. Император Николай, посетивший его за несколько дней до кончины, пожелал, чтобы переписка его с императрицей Марией была передана его величеству. Сверх того, после Вилламова остались и мемуары, которые также взяты были государем к себе.
* * *
В парижском журнале «Minerve» явилась в марте 1842 года статья под заглавием: «Взгляд на Петербург», содержавшая в себе взгляд на наш двор, на некоторые значительнейшие лица в составе нашего управления и на петербургское высшее общество.
Сочинитель этой статьи (оставшийся мне неизвестным), иностранец, по приезде в Петербург пожелал представиться императору Николаю и был допущен к тому при публичном выходе, в рядах дипломатического корпуса. Потом он напечатал (в упомянутой статье) следующий отчет о своих впечатлениях:
«Я ждал минуты выхода императора, признаюсь, не без некоторого внутреннего волнения. В зале царствовало какое-то тревожное молчание, будто предвестие великого события. Для меня увидеть императора было делом великой важности. Я не умел отделить в моих мыслях человека от идеи о его власти, ни идеи власти от человека, и потому ожидал в Николае как бы олицетворения его исполинской монархии. Он вошел. Я увидел черты, какими изображают нам героев древности: высокий лоб, проницательный взгляд, исполненный достоинства, рост и формы Алкида. Сделав несколько шагов вперед, он поклонился на обе стороны, одним протянул руку, других приветствовал милостивой улыбкой, с некоторыми стал беседовать то по-русски, то по-французски, то по-немецки, то по-английски, и все одинаково свободно. Когда пришла моя очередь, он много и долго говорил со мною о чужих краях. Ему все было известно: мысль и речь его переходили от востока к западу, от юга к северу; замечания его о разных странах и о различных их отношениях были так тонки и обличали такое глубокое знание, что, забыв монарха, я дивился в нем только мыслителю. Откуда находится у него время, чтобы иметь обо всем такие верные и положительные сведения и о каждой вещи произносить такое справедливое и основательное суждение? Целая администрация колоссальной империи в нем сосредоточивается; ни одно сколько-нибудь важное дело не решается без него; просьба последнего из его подданных восходит на его усмотрение; каждое утро с ранних часов он работает с своими министрами, каждая ночь застает его опять за рабочим столом!..»
Все, что можно сказать об этом портрете, это то, что он был все еще ниже истины. Француз, и притом тогдашний француз, привыкший к конституционным королькам, не мог вполне судить о бремени, лежащем на самодержавном монархе огромной России; а кто нес это бремя добросовестнее, благоразумнее, могущественней Николая! Независимо от высших качеств, которые могли быть оценены одними русскими, и из них, преимущественно, одними приближенными, в наружности, в осанке, в беседе, во всех приемах императора Николая были, действительно, какое-то обаяние, какая-то чаровавшая сила, которых влиянию не мог не подчиниться, увидав и услышав его, даже и самый лютый враг самодержавия.
* * *
С самого вступления на французский престол короля Людовика Филиппа император Николай, первый и постоянный охранитель законности, не таясь, оказывал во всех сношениях с парижским двором неприязнь свою и к лицу монарха и к его династии. Так, при формальных там траурах из числа всех посланников один наш освобождал себя от их соблюдения; после повторявшихся несколько раз покушений на жизнь короля все дворы изъявляли — через нарочных или, по крайней мере, посредством писем — радость свою о неудачах преступных замыслов, а наш всегда безмолвствовал; то же самое было при рождении графа Парижского, при браках дочерей и сыновей королевских и проч. В противоположность сему, Людовик Филипп, с своей стороны, не изменял никогда уважительного поведения в отношении к нашему двору, несмотря на вопли сильной партии, видевшей в поступках русского императора оскорбление национальной гордости, и вопреки настояниям Тьера и других министров.
В конце 1841 года наш посол граф Пален оставил Париж и приехал в Петербург незадолго до дня рождения короля. В газетах тотчас нашли этому причину. Принято было в этот день являться перед королем всему дипломатическому корпусу, причем старший из наличных послов приветствовал его поздравительной, от имени всех, речью. Роль эту издавна исполнял австрийский посол граф Аппони; но в 1841 году он был в отпуску, и место его приходилось заступить, по старшинству, графу Палену, а он вдруг оставил Париж: следственно, уехал, чтобы не поздравлять короля, что истолковано было как новое оскорбление, нанесенное лично последнему, а с ним вместе целой Франции. Того же мнения было и министерство, и при необходимости, ввиду приближавшегося открытия камер, поддержать его, Людовик Филипп нашелся вынужденным, уступив общим настояниям, выйти из своего пассивного положения. 6 декабря, в день тезоименитства императора Николая, дипломатический при нашем дворе корпус приглашен был собраться во дворец для принесения поздравлений, после обедни, т. е. к 12 часам. Не ранее как в 10 часов утра того же дня в министерство иностранных дел принесли записку французского поверенного в делах Казимира Перрье (посол Барант был тогда в отпуску), которой он извещал, что по случаю «внезапного недомогания» как сам он, так и все чины французского посольства не могут явиться ни к поздравлению, ни к назначенному на следующий день придворному балу, — что действительно и было ими исполнено, хотя потом, 8 числа, Перрье и все его чиновники гуляли публично по Невскому проспекту, а вечером явились даже в театр. Разумеется, поскольку этот случай был неприятен государю, столько же он произвел шуму и толков в нашей публике, и что чины французского посольства этим невольным с их стороны действием тотчас исключили себя из круга нашего высшего общества, т. е. что все единодушно согласились никуда их более не приглашать. Одна только графиня Воронцова[60], это своевольное и шаловливое дитя, говорила, что «она не смешивает политики и приглашает на свои вечера лиц, которые доставляют ей удовольствие, не обращая внимания на их дипломатическое поведение».
Этот остракизм не мог, однако же, разумеется, простираться на публичные места, куда доступ свободен всякому. Так, Перрье явился на бал Дворянского собрания, бывший 16 декабря. Государь, который стоял с статс-дамой баронессой Фредерикс, увидев его, сказал ей по-немецки: «Это он!» — и потом прошел мимо с тем царственным, самодержавным величием, в которое так умел при случае облекаться, не удостоив его ни одним взглядом. Дальнейшие известия об этом неприятном столкновении публика наша — разумея тех ее привилегированных членов, для которых нет цензуры, — получала только через иностранные газеты.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});